В таком сонливом состоянии природы звуки как бы вязли, запутывались, словно в тенетах: вроде все слышится — и ничего. Паровозы изредка кричали сырыми басками и клубили пар, который долго не мог истаять, белыми червячками возился и вроде бы не вверх уходил, а впитывался в землю.
Ниже дома Свешневых, в овраге, поросшем ивняком, тихо всхлипывала вода истощенного ручья. А выше, за садом-огородом, поднимался в сопку раздетый до последнего листа лес: листва лежала мягким, волглым, не теряющим цвета выстелом, и потому на фоне этого выстела деревья тяжело чернели, будто из чугунного литья.
В доме Свешневых тоже приглохла жизнь. Дед после того случая с папиросами сразу слег и по двору передвигался с трудом, шипел легкими да сухо кашлял. Ему и дышать и кашлять уже было нечем — легкие совсем стянуло силикозом.
— Ну... гхе... чего там? — обращался к Михаилу, когда тот приходил с работы.
Михаил понимал вопрос деда, но отвечал уклончиво, да и теща тут же и Валентина. А дед явно, должно, из-за болезни и старости, терял бдительность.
— Все так же, — говорил Михаил, — на месте шахта, не завалилась...
— Ишь ты... гхе... не завалилась... Я те завалюсь!..
— Да что поделалось-то? — тревожилась теща. — Жили не тужили, а тут... Что, сынок, запасмурнел-то?
— Анна, не вяжись к парню, — хрипел дед. — Двадцать три молодцу — пора и задуматься, присмиреть.
— Легко сказать «не вяжись»... Не вижу, что ль, весь как прибитый...
Она кивала седой головой, комкала костлявыми, в черных венах руками бязевую кофту на усохшей груди. Михаил не мог глядеть на тещу, садился за стол, ел, не отводя глаз от тарелки.
— Погода пасмурная. Вот и... Сад вон собирается во второй раз зацветать — пропадет... — Михаил давил комок в горле, жалея родню. Поднимался из-за стола, решив твердо: «Завтра пойду к Караваеву. Судить так судить, нет так нет...»
— Пойду поработаю, — виновато топтался около Валентины, будто просился: пойти или не пойти, а та сидела на кровати, вся оплывшая — живот уж к носу подступал, — с лицом водянистым и пегим от коричневых пятен и с испугом в детских глазах перед неизвестными ей еще родовыми страданиями: «На кого же их таких, четверых?..» — спрашивал, ненавидя себя.
Он выходил во двор, подправлял забор, колол дрова, и в дом идти ему не хотелось. А день то ли умирал, то ли еще жил — с утра до ночи словно сплошные сумерки. Наработавшись в шахте и по хозяйству, он тяжело поднимался по крутому взъему через сад до заросшей бурьяном калитки, выводящей в лес, и шел еще выше, до Ели с Изгибом По-лебяжьи.
А листва в лесу прямо подушка подушкой, под ногами не шумела, упружилась, и было непонятно: откуда она брала столько желто-розового света — так темно было небо!