по карте Европы, что висит на стене, возле книжной полки. Флажки уже двигаются по Польше. Каждый
день после салюта я передвигаю какой-нибудь флажок вперед. Иногда в день бывает два-три салюта, и тогда я передвигаю два-три флажка.
Лера такую карту достать не смогла и очень мне завидует.
О чем только мы не говорим в эти вечера — и о занятиях, и о своих учителях, и о книгах, и о театре и кино.
О них, в основном, говорит Лера, потому что я бываю в кино и театрах редко. Но больше всего мы говорим о Вовке и о том, как он любит Леру, а Лера любит его.
Она почему-то рассказывает мне даже такие детали их отношений, которые мне не хочется ни знать, ни слушать.
Но я молчу, слушаю и не останавливаю Леру, потому что боюсь, как бы она не обиделась и не ушла. Я
уже знаю, что, когда она уходит, мне почему-то становится очень пусто и очень тоскливо и Довеем не хочется заниматься, а хочется идти на улицу и ходить, ходить без конца.
Лера, как и собиралась, ушла из театральной студии и учится сейчас в десятом классе женской школы, которая стоит на улице, параллельной нашей, как раз напротив моих окон. Однако, несмотря на то что из студии Лера ушла и «пижоны» ее больше не провожают, она продолжает ссориться с Вовкой, и очень часто, и каждый раз думает, что это — навсегда, что они больше не помирятся. Вовка во время ссор думает то же самое и даже рассказывает мне, как он, чтобы отвлечься, начинает
«ухаживать» за какой-нибудь девчонкой в техникуме.
Я уверяю и Леру и Вовку, что ссора их — совсем не навсегда, что нечего им дурить, а надо мириться.
— Нет! Он меня совсем не любит! — Лера вздыхает.
— Как это можно? Мы целую неделю не виделись, а вчера встретились на лестнице, и он только кивнул.
Не остановился, не спросил, здорова ли я. Кивнул — и мимо. Разве это любовь?
У Вовки тоже «веская» причина.
— Веришь, Семка, — говорит он,— поднимается она вчера вечером мне навстречу по лестнице и такими ледяными глазами смотрит — ну как будто я дворник или вот Смолин, который у нас канализацию чинит. У нее наверняка кто-нибудь есть! Разве она иначе смогла бы так?
И я говорю Вовке, что никого у Леры нет, я это твердо знаю, а Лере говорю, что Вовка хотел остановиться,, да испугался ее ледяного взгляда. А на другой день Лера влетает ко мне на минутку в те полчаса, когда я обедаю дома между заводом и школой, влетает, чтобы выпалить: «Мы с Вовкой помирились! » — и тут же убегает. Я встаю из-за стола и провожаю ее. У дверей она неожиданно целует меня в щеку и говорит: — Это тебе в благодарность, Семка. За то, что ты нас все время миришь. Хлопает дверь. Я тупо гляжу на качающуюся цепочку и думаю, что уж лучше бы Лера меня совсем не целовала, чем вот так... Возвращаюсь в комнату. На столе стынет суп. Доедать его мне почему-то не хочется. Через месяц Вовка с Лерой ссорятся снова. Лера сидит у меня в комнате вечером, кутается в пальто, нервно поправляет короткими, пухлыми пальцами потрепавшуюся, подклеенную во многих местах синюю штору на окне и рассказывает: — Видишь ли, Семка, мы, наверно, будем все время ссориться. Я не знаю, может, об этом не надо говорить, но, кроме тебя, сказать некому. Вовка требует от меня слишком многого... Больше, чем допустимо... Понимаешь? Я опускаю глаза и молчу. Конечно, я понимаю. Наверно, я даже бледнею, потому что Лера с испугом смотрит на меня. В эту минуту я ненавижу Вовку, хотя мы с ним семь лет живем в одном доме и семь лет друзья. Его лицо, которое всегда казалось мне красивым, благородно- мужественным, сейчас кажется отвратительным, жестоким и холодным —лицом негодяя. Я, наверно, даже смог бы ударить его, если бы Вовка был рядом. Мне становится больно, очень больно, и я не знаю, что сделать, чтобы успокоить эту боль. — Ну, что же ты молчишь, Семка? — спрашивает Лера. — Что же ты ничего не скажешь? — А что я тебе могу сказать? — грубо отвечаю я. — Подумай, что на это можно сказать?