Inonde, ô brise, ma naissance! Et ma faveur s’en aille au cirque de plus vaste pupille!.. Les sagaies de Midi vibrent aux portes de la joie. Les tambours du néant cèdent aux fibres de lumière. Et l’Océan, de toute parts foulant son poids de roses mortes,
Sur nos terrasses de calcium lève se tête de Tétrarque!
* * *
И было это на закате, когда, словно по вывернутым наружу внутренностям, переполнившим пространство, пробегает первая вечерняя дрожь, в то время как над позолотой храмов и в Колизеях с оградами старинного литья (в которых солнечные лучи пробили бреши), в невидимых гнёздах сипух пробуждается предвечный дух таинств среди внезапно возникшего оживления широко представленной париетальной[12].
И когда мы бежали к тому, что было обещано нашими снами по красной земле ввысь уходящего склона, под завязку набитого костями и головами принесённого в жертву скота, и когда мы топтали своими ногами красную землю жертвоприношений, убранную словно для празднества лозами и пряными травами, – так голова овна под золотой лежит бахромой и шнуровкой, – мы увидели как вдалеке к небу взмывает ещё один лик из наших сновидений: святыня в своём величии, Море, чужое, часами стражи своей мерящее своё одиночество, – словно та неуступчивая и несравненная Чужестранка, обречённая до скончания века ждать того, кто будет ей под стать, – Море, блуждающее, попавшее в ловушку своего заблуждения.
Приподнимая сложенные в петлю руки, словно в подтверждение вырвавшегося из нашей груди «Аах…», мы услышали этот крик человека, находящегося на грани человеческого, мы почувствовали, на челе своём, эту королевскую печать готовой к приношению жертвы, дымящееся Море наших обетований, всё оно, целиком – словно кювета наполненная чёрной желчью, словно огромный бак с внутренностями, с потрохами, с кровавыми кусками на вымощенной площадке перед жертвенным храмом!
* * *
Et ce fut au couchant, dans les premiers frissons du soir encombré de viscères, quand sur les temples frettés d’or et dans les Colisées de vieille fonte ébréchés de lumière, l’esprit sacré s’éveille aux nids d’effraies, parmi l’animation soudaine de l’ample flore pariétale.
Et comme nous courions à la promesse de nos songes, sur un très haut versant de terre rouge chargé d’offrandes et d’aumaille, et comme nous foulions la terre rouge du sacrifice, parée de pampres et d’épices, tel un front de bélier sous les crépines d’or et sous les ganses, nous avons vu monter au loin cette autre face de nos songes: la chose sainte à son étiage, la Mer, étrange, là, et qui veillait sa veille d’Étrangère – inconciliable, et singulière, et à jamais inappariée – la Mer errante prise au piège de son aberration.