Вивьен Вествуд (Келли, Вествуд) - страница 27

Когда я впервые увидела распятие, оно сильнейшим образом повлияло на мою жизнь. Раньше я редко об этом рассказывала, и, может, это, прозвучит глупо или напыщенно, но, когда я его увидела, я была очень глубоко потрясена. Отчасти потому, что распятие было доказательством того, как мне казалось, что взрослые мне врали. Я как сейчас помню этот случай: мы вместе с моей кузиной Эйлин, которой было лет двенадцать, были на задворках тетиной овощной лавки. Помню, как подтекал кран, помню вкус шипучки, которой угощала нас тетя, и календарь на стене: я его разглядывала. Наверно, была Пасха. На календаре было изображено распятие на кресте.

«Эйлин, что это?»

«Ты разве не знаешь? Вот глупая. Это Иисус, которого пригвоздили к кресту».

Больше я не вымолвила ни слова. Я была глубоко потрясена. И взбудоражена. Предполагалось, что я об этом знаю, а я не знала. Про младенца Иисуса я знала только рождественский гимн «В яслях». У меня в голове не укладывалось, что в мире были люди, способные на такое. Со всей своей детской пылкостью я думала, что остановила бы их и даже умерла бы, если бы это потребовалось, чтобы их остановить! Я никогда никому не рассказывала, что я тогда почувствовала. Мне было даже тогда стыдно за свое невежество: другие люди знали о совершенной над Иисусом несправедливости, а мне никто этого и не рассказывал. Невежество было преступлением. Преступлением было и безразличие. Никто о распятии не говорил; почему никто не был так потрясен?!

Видишь, в детстве мне эмоционально необходимо было любить Иисуса. Не быть христианкой для меня было предательством, равносильным согласию с его мучениями. И за этим мировоззрением стояло вот что: я стала единственным пятилетним борцом за свободу в Дербишире! И посвятила себя борьбе с гонениями!

Каким-то образом в моем неокрепшем сознании младшие брат с сестрой смешались с распятием на кресте, и, знаешь, я думала, что взрослые вообще не рассказывают мне ничего важного! А они должны бороться с несправедливостью и не допускать подобных вещей. И в моем сознании все это довольно сильно перепуталось под влиянием страха, как мне тогда казалось, перед католическими церквами и их искусством, хотя на самом деле это был, скорее, страх перед «большими идеями» в жизни: меня пугали смерть, секс, младенцы, политика и все те понятия, которых взрослые не хотели объяснять.

До сих пор я неохотно признаюсь в этом. До сих пор мне кажется, что чувство, будто я не такая, как все, – очень личное, и я всегда стеснялась того, что так остро все чувствовала, даже когда была маленькой, думая: за кого она себя принимает? Правда, раз теперь я стала старше и могу отнестись к себе добрее, то могу сказать, что тогда мое сердце просто было очень искренним, – надеюсь, оно и сейчас такое. Я часто защищала тех, кого обижали другие дети, или, по крайней мере, пыталась защищать. Мне необходимо было бороться с несправедливостью, и я была замкнутой – оттого, что была необычным ребенком и испытывала потребность думать своей головой и составлять собственное мнение. Правда, эти качества едва ли способствовали моей «популярности»! Вот замечательный пример: у нас в школе был один мальчик-грязнуля, Эдвард, – чудесный кроха, двигавшийся и поворачивавший голову так, будто танцует, а на детской площадке он всегда играл один, и близко к нему никто не подходил. От бедняжки плохо пахло, а его светлые волосы были так грязны, что я, конечно, подумала: мне нужно его спасти. И решила, что буду делать: объявлю всем, что он мой парень (нам тогда было по шесть лет). Он пришел в ужас. До сих пор вижу его лицо, побагровевшее под слоем въевшейся грязи, – это был ужаснейший день в его жизни. Все смеялись над ним. И надо мной. А он очень расстроился. Так я поняла, что не всегда получается как лучше.