А что она могла написать? «Семья, в которой воспитывалась девушка, считалась в городе зажиточной. Карп Васильевич Ефимов, краевед, биограф поэта, сообщает: „Дом Степениных находился и находится на ул. Тельмана в г. Семенове. Дом деревянный двухэтажный. В начале 30-х годов прошлого века был конфискован. Хозяева были выселены. В доме было образовано четыре квартиры, в которых жили работники милиции“»
[2]. Такое не то что записывать в книге посетителей музея, помнить было опасно. Что ей было записывать в эту книгу? Что ее родители, зажиточные ремесленники, запрещали ей водиться с комсой, особенно с этим вот… Борькой? «По воспоминаниям школьной подруги Степениной — Анны Васильевны Ефимовой, чтобы разлучить влюбленных во время летних каникул, Татьяну отправили в деревню Хахалы за 30 км от дома, и, чтобы увидеться с нею, Борис преодолевал это расстояние пешком»
[3].
Это вечная тема Бориса Корнилова. Родители его избранниц, и первой, Татьяны Степениной, и второй, Ольги Берггольц, и третьей, Люси Борнштейн, лишь только видели этого парня, как с ходу давали дочкам наказ: ни в коем случае. Через наши трупы. Помимо того, что все они, и зажиточный часовщик Степенин, и врач Фридрих Берггольц, и бывший купец первой гильдии Григорий Борнштейн, владелец деревообрабатывающей фабрики, сохраненный Советской республикой в качестве спеца, были людьми старого времени, которым октябрьский переворот ничего, кроме горя и разорения, не принес, а тут певец героя Гражданской войны Громобоя, чоновец собственной персоной. Помимо этой классовой причины, в принципе преодолимой, была и еще одна. Срабатывал безошибочный родительский инстинкт. То предупреждение, что было впервые сформулировано Генрихом Гейне и адекватно переведено на русский язык Федором Тютчевым: «Не верь, не верь поэту, дева. Его своим ты не зови и пуще божеского гнева страшись поэтовой любви…» — внятно нормальным, настоящим родителям кожей, а не разумом.
При одном только взгляде на этого парня становилось понятно: дочке обеспечена полноценная, весомая трагедия. Нет, дочка будет благодарна за эту трагедию. Татьяна Степенина всю жизнь помнила Борю; Ольга Берггольц боролась за его реабилитацию, пробивала в печать его первый посмертный сборник, написала к нему прекрасное предисловие. Люся Борнштейн-Басова хранила его тетради, чудом сбереженные ею во время обыска.
Но… «Больше всего вспоминается мне то, как я хотела спать и как это всегда было некстати. Было ли это „средь шумного бала“, т. е. зá полночь, когда, после выпитого вина, собравшиеся в нашей комнате поэты читали свои стихи и я, усевшись в угол дивана, тщательно растирала слипавшиеся глаза. Было ли это, когда избранный мною поэт, больше всего по ночам, писал стихи. Был он всегда трезвый при этом. Но как загнанный зверь ходил взад и вперед по комнате, рубя воздух правой рукой и бормоча одному ему ясные стихи. Если я засыпала, он обрушивался на меня градом упреков, что я не ценю вдохновение поэта, что он переживает Болдинскую осень, что ему надо же на ком-нибудь проверять стихи. И я опять силилась не спать…»