Олла по-прежнему пребывала в нескончаемых эйфорических импульсах неземного происхождения, но все заметнее делалась просто ладненькой, весьма смазливой, кокет-дивой, вздорной обаяшечкой с ямочками на щеках. С недавних пор она стала называть себя Машей — как выяснилось, и писалась по паспорту. В школе ее сначала звали Мариоллой, потом первая часть за ненадобностью отпала, осталась вторая, никакого отношения не имеющая к подлинному имени. Но вот оно восстановилось в первозданном виде. Это и понятно: Фальин теперь проповедовал народ и простоту! Впоследствии, предполагал Костя, такие становятся преуспевающими склочными дамами, замуж выходят за невзрачных, покорных, но работящих мужиков, которыми всю жизнь помыкают. А пока время хлопотать о замужестве не приспело, можно было жить минутой. И Олла-Мария, как истинное мерило сиюминутных ценностей, посматривала в сторону парня, которого когда-то называла «семнадцатилетним эмбрионом», поглядывала, чувствуя бабьей сутью, что сделала промашку!
— Чуваки, — вошел Левка Фридман с чайником, — в четыреста шестой куртку финскую предлагают…
— Женская или мужская?
Куртка Лапину была не нужна. А вопрос возможности связи с неземными цивилизациями волновал. Хотя он и противился внутренне всему тому, вокруг чего возникал ажиотаж, приходил к распространенному мнению: представители иных цивилизаций на земле должны были побывать. Иначе и нам нечего рыпаться, пытаться достичь иных пределов. В природе нет единичных экземпляров, рассуждал Костя, поэтому нельзя предположить, что мы, чаша цивилизация — исключение. Должны существовать цивилизации как несравнимо высшего, так и низшего уровня развития, нежели тот, на котором находимся мы. Но если их представители не смогли достичь пределов нашей планеты, выходит, расстояния, созданные природой, непреодолимы. Тогда нечего и нам мечтать… Однако в большей степени Лапина волновало происходящее на земле. И не только на земле вообще, а и в людях, которые его окружали, в самом себе. Для него все это было неразрывно. От неспособности выговориться вслух он ушел в комнату, высказываться на бумаге — так, он считал, мысль становилась более определенной.
«Вспомнилось после разговора на кухне, — записывал Лапин, — как театралы собирались играть спектакль на сцене, устланной ликами русских святых. Помню, как Сергей взахлеб объяснял, что это должно выражать отношение русского народа к своим святыням. На сегодняшний взгляд, мне кажется невероятным, но я точно помню, что тогда мне вся эта затея показалась небезынтересной. Действительно, думал я, не всегда мы были бережны со своими святынями, не берегли святое в себе. Дело в том, что Сережа и меня хотел причастить к их затее: не знаю, кому это пришло в голову — его учителю или ему самому. Сам он намеревался быть помощником постановки, как бы подручным режиссера. Не знаю, чей именно образ я там должен был воплотить, по-видимому, это было не важно. Важным было то, что у меня якобы дремучий медвежий облик, и вот если, как фантазировал Сергей, которому учитель его внушительно растолковал смысл, если меня, такого вот, одеть в косоворотку и начищенные дегтем сапоги и я буду топать будто бы в подпитии по иконам, то все само за себя будет сказано. И это мне тогда показалось небезынтересным, выразительным, талантливым. И только потом я подумал: при чем здесь автор «Бесов», свято веровавший в свой народ? При чем здесь сам я? Или мой дед, который как раз и ходил в сапогах, смазанных дегтем? Во имя чего все это?..»