— И на старушку бывает прорушка?
Девочка почтительно ждет, когда он замолчит.
— Извините, мсье, это вашим голосом говорит Стенли Донаван?
Лицо Жюльена мигом проясняется. Памела отходит на задний план…
— Это у меня ты хочешь попросить автограф?
— Да, мсье…
— А ты уверена, что не у того вот господина, что сидит напротив?
Девчушка прыскает, словно услышав удачную шутку, качает головой.
— Как тебя зовут?
— Сильвия.
Жюльен с наслаждением выводит свою подпись. Он так низко склоняется над столом, что его красивые белокурые волосы касаются скатерти. Он сейчас похож на школьника, который корпит над своими прописями. Никогда еще я не видел его таким счастливым.
Два часа ночи, наконец-то я остался один. Этого парня хлебом не корми — дай излить душу, не знаю, что бы я стал делать, если б его не сморил сон. Радость его отравлена: Жюльена снова терзает подозрение, что тень тени глумится над ним. Он твердит об этом без конца, кричит, вопит. Боюсь, вот так же он изводит и свою жену. Должно быть, Памеле здорово достается.
Но вот Жюльен ушел, и я вновь остался в сомнительном обществе Франсуа Кревкёра. Занявшись благотворительностью, я так и не успел позвонить мадам Кинтен. Да еще забыл предупредить горничную, чтобы она не закрывала ставни и шторы. Сейчас, когда я один, эта комната кажется мне пугающей и непонятной, как лицо с закрытыми глазами. Я распахиваю ставни, но сначала трижды ударяю в стену. Это давняя детская привычка. Так делала мама, когда приходила будить меня по утрам. Она три раза ударяла своим маленьким крепким кулачком в стенку шкафа и только потом торжественно распахивала занавески.
Передо мной небольшая тихая площадь, залитая лунным светом. Мы были здесь в июне сорокового. Наша семья покинула Льеж одиннадцатого мая: нам предстояло пережить эвакуацию по образцу четырнадцатого года — ни моим родителям, ни бабушке с дедушкой даже в голову не приходило усомниться в благоприятном исходе, — да к тому же на льежский манер — в духе болезненного франкофильства. Уже сам французский пейзаж ласкал наш взор. И особенно взор мамы, которая с большой нежностью оглядывала окрестности, раздавая нам то, что сумела добыть: хлеб, сардины, вареные яйца. Ее вечную заботу о пропитании несколько успокаивал вид зеленеющих нив — недорода можно было не опасаться. Ни она, ни отец, ни дедушка с бабушкой, которые тоже были с нами, думать не думали об оставленном нами доме, главным сейчас было другое — не попасть в руки врага.
И вот я снова в Коньяке — он все тот же и вместе с тем совсем другой. Мы остановились тогда на несколько дней в гостинице — пожалуй, чуть поскромней теперешней и где-то на окраине. Самое яркое воспоминание, оставшееся с тех пор, — прудик в глубине сада и разъяренный гусь, ущипнувший меня за ногу. Наша собачонка Дездемона потеряла поводок, и мы заменили его обрывком бечевки. Я так боялся отпустить от себя Дездемону хоть на шаг, что пальцы правой руки у меня просто посинели. Вижу, как отец ведет меня к ручью, питающему пруд, чтобы окунуть в воду мою руку. Отец любил лечить всякие царапины и ушибы народными средствами, что в то время было совсем не в моде.