стоял перед суровым выбором — либо в штыковую прорваться через японскую пехоту на стратегически важную дорогу к Фын-Хуан-Чену, потерять в силе, но доблестно, в традициях русского воинства, добиться цели и не уронить знамени полка, либо сохранить личный состав, рискуя оказаться в позорном окружении.
Полк ждал своей участи. Ждал ее ротный Асанов, ждал и вольноопределяющийся Смирнов. Первый — в офицерском укрытии, второй — сидя неподалеку на бруствере окопа и бесшабашно, с показным, казалось бы, бесстрашием, листая под свист самурайских пуль очередной пухлый том записок философского семинария одного из немецких университетов. Как он умудрялся доставать подобную литературу в маньчжурской глуши, было никому невдомек — на позиции с трудом доходила пресса из столиц, да и то была доступна лишь офицерам, а тут у рядового в руках одно за другим сменяются многомудрые сочинения иноземных философов! «Не иначе чернокнижник!» — шептали солдаты, косясь на Смирнова.
Приближалось утро. В штабной палатке было нестерпимо душно, не спалось, и Асанов — тоже не робкого десятка человек — вышел подышать свежим воздухом, насколько это было возможно в духоту, несколько спадавшую только к ночи, а заодно и понаблюдать за действиями японцев. Перед тем как выйти под обстрел, он мысленно повторил «Живый в помощи Вышняго…»,[49] поцеловал образок святого равноапостольного князя Владимира, из Киева, из самых пещер, — так наказывала ему мать, православная русская женщина, так благословляли на брань мужчин дворянского рода Асановых во всех предыдущих поколениях матери, невесты, жены. Так учила святая вера: «Заступник мой еси и прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него… Не при-идет к тебе зло, и рана не приближится телеси твоему: яко ангелом Своим заповесть о тебе, сохранити тя во всех путех твоих…» Асанов веровал свято, и до сих пор чужая пуля не приближалась к его телу.
«Великий псалом, — думал он, прислушиваясь к писку разлетавшихся у ног камешков. — Сколько православных людей спас он от неминуемой смерти…» Еще безусым юнкером усвоил Володя дворянскую заповедь: «Душу — Господу, жизнь — Государю, сердце — Даме, честь — никому». Так и был верен ей, ни разу не усомнившись в непреложности рыцарского девиза.
«Эге, а вот и „феномен третьей роты“ — философ в солдатском мундире. Читает, шельма! И пуля его не берет, но тут уж явно что-нибудь от лукавого… Впрочем, вот подходящий повод познакомиться ближе». Здесь, tête-à-tête, когда все, от солдата до полковника, прячутся от смертельно жалящих свинцовых ос, поручик мог забыть о субординации и говорить с подчиненным по душам, как мужчина с мужчиной.