— Пусть запоют, что ли... Для души! Любимую нашу! — и сам начал не очень верным, почему-то осевшим голосом: — «Трансваль, Трансваль, страна моя, ты вся горишь в огне...»
Бойцы подхватили сначала нестройно, каждый со своей ноты и места, разобрали песню по голосам, выровняли. Кони пошли бойчее, дружным и отчетливым стал топот копыт. В оранжевой закатной степи звучала нездешняя песня об африканских непокорных бурах:
Под деревом развесистым задумчив он сидел,
Огонь борьбы и мести в душе его горел!
Да, час настал, тяжелый час для родины моей,
Молитесь, женщины, за нас, за ваших сыновей!
Пели все, от головы строя до замыкающего. Каждый пел по-своему, кто тихо, с раздумьем, кто громче и с безотчетной лихостью. Взводный Мацепуро в середине колонны вытирал грязным кулаком слезы, его помощник и земляк, бывший цирковой канатоходец Грымза матерно поминал всех святых, в том числе библейского царя Давида и всю кротость его. Рядом кто-то высморкался с храпом, толкнул соседа локтем: «Не поет душа, братуха, а плачет...» — в ответ услышал злобное, отчетливое: «Ага, поплачь, братишка, оно помогает!»
Эскадронный Барышников как раз объезжал колонну, до него донеслись сквозь неровное пение чьи-то слова: «Поплачь, братишка...», и он вдруг как бы очнулся, понял всю ужасающую нелепость этой песни в данную минуту и прозрел внутренне.
Боже, что же такое творилось на русской земле, как могло оно раскрутиться до такой степени, когда мы все потеряли облик человеческий? Ну что ж, что эти казаки отошли недавно к красным и тем оскорбили его, служилого офицера? Но ведь они не подличали сознательно, они попросту искали безопасности для своих животов, для семей, отцов и малолетних детей, — неужели так велика и неискупима вина их? Темных, простых, неискушенных в этой политической борьбе «двух стихий», которые почти и не проявлялись на поверхности событий... За что он приказал их казнить?
Конечно, меланхолия души продолжалась недолго, Барышников сумел загасить ее холодком мысли, расчета, сознанием опасности, а потом увидел впереди сутулую фигуру политкома, эту кудрявую голову в кожаной комиссарской фуражке и почувствовал в душе прилив яростной и неукротимой злобы. Он даже заскрипел зубами и огладил чуткими пальцами холодноватый эфес шашки, приценился к тонкой, хилой шее Аврама.
Вот кто истинный враг его, вот кого бы он рубанул сейчас с великим вожделением и лютой радостью! Вот кого бы он разделал, словно на плахе, но — не время! Нельзя... Надо еще врастать, до времени таить свои чувства, копить ненависть. Не может быть, чтобы волчок судьбы не смешал направления, не набрал попятной скорости. Умеет же поручик Щегловитов с достоинством и самоуверенной выправкой носить кожаную куртку в чужом стане, а почему ему, Барышникову, это заказано?