— Это, кстати, вариант, — веско говорит он. — Сдать и через неделю забрать.
— Через две, — автоматически поправляю я и внезапно чувствую в себе тяжеленный свинцовый прут вместо позвоночника, — вернее, через двенадцать дней. Мне так сказали по телефону.
— Не важно, — отрубает он. — Тем более. Значит, две недели, пока ковер в розыске, попробуй догадайся, что вор прячет его в химчистке.
— Какой вор? — недоумеваю я, слыша шум в ушах.
— Прячет в химчистке, — невозмутимо продолжает лейтенант, — а через две недели, когда у нас на участке уже конкретный головняк, когда последнему дураку ясно, что это — очередной висяк, ты, значит, — ткнув пальцем в ковер, переходит он на личности, — спокойненько так забираешь ковер. Между прочим, уже чистый. Можно продать как новый, так ведь, бродяга?
У меня невольно расползается рот в кривой улыбке. Он совсем идиот или притворяется, думаю я, пробежавшись глазами от родинки на носу лейтенанта, через бритвенный порез под нижней губой, до бледно–розового пятнышка на белом, как и вся остальная рубашка, плече, у самого погона.
— Чего пялишься? — резко кивает он головой вперед, словно хочет врезать мне собственным носом. — Документы, я сказал!
Внезапный треск рации, словно пропущенный через динамик храп, заставляет меня вздрогнуть, так, что я охаю от боли в свинцовом позвоночнике, через который будто пропустили электрический разряд. Да он с бодуна, понимаю я, заметив воспаленную красноту глазных белков лейтенанта. Полицейский бросает на меня полный ненависти взгляд: из–за густейших сеточек сосудов на белках зрелище, надо признаться, устрашающее. Его можно понять: из хозяина положения он в одно мгновение превращается в подневольного — рядового исполнителя приказов даже не видимого, но весьма властно рокочущего из рации голоса старшего по званию.
Самое время вытереть пот со лба: полицейский сваливает так же внезапно, как и возникает, успевая насолить мне лишь какой–то словесной гадостью, которую он выдавливает вполголоса и сквозь зубы — из–за включенной рации, конечно, — и смысл которой из–за усиливающегося шума в ушах и треска в спине я так и не улавливаю. Да я и не стараюсь, устало смирившись с гораздо более близкой мне проблемой: пот я могу вытереть лишь свободной рукой, в крайнем случае, потершись головой о ковер — горячий, колючий и, между прочим, насыщенный квадриллионами пылинок, ради избавления от которых мне и выпал столь незавидный жребий — крениться под тяжестью скрученного в гигантский неуклюжий рулон шедевра ткацкого искусства. Будь моя шея обмотана широким вафельным полотенцем, неразборчиво–жадно впитывающем любую жидкость, я вряд ли почувствовал бы значительное облегчение: на моем теле, кажется, не осталось сухого уголка. Пот везде, можно сказать, что я сейчас — это пот с плотью и кровью внутри.