Макс (Макушинский) - страница 158

Но я все-таки заходил к нему: раз в неделю, в десять дней, например; и просидев у него, Макса — в табачном дыму, в отчаянии — полчаса, час, вновь — почти с облегчением и в то же время с чувством бессилия, почти унизительным, — вновь, следовательно, возвращался в свою — совсем иную, разумеется, жизнь; к своим собственным планам, обстоятельствам, помыслам.

Мне тоже (так думаю я теперь…) — мне тоже виделось некое заострение; обострение; столкновение: с чем-то; скрещение неких линий; неких, может быть, тем.

Театр, как сказано, некий — нет, теперь уже вполне определенный: на маленькой площади, — театр, следовательно (на маленькой площади…), уже втайне присутствовал в моих, еще бесконечно-далеких от осуществления, но уже, с неведомым прежде упорством, стремившихся к осуществлению планах, надеждах и помыслах. Я не знал по-прежнему, что мне с ним делать; я понимал, по-прежнему, что обойтись мне без него не удастся; я вспоминаю теперь, вновь вспоминаю теперь, какие-то — да, опять какие-то ночи, отчасти бессонные, когда я вдруг видел его, театр, видел зал, видел сцену, фанерные кресла, черные окна, удивительно ясно. И что-то (казалось мне…) — да, что-то, уже неотделимое от моей, уже упорно стремившейся к осуществлению истории, — от ритма ее и замысла, — что-то должно было случиться там, на этой сцене, в этом театре… но я еще сам не знал, опять-таки, что.

Я еще сам не знал что; я видел лишь — удивительно ясно — скрещение неких линий; неких, может быть, тем; и некое заострение; и некое, решительное, взаимодействие.

И я по-прежнему ходил, конечно, в театр, наяву, на маленькой площади (и всякий раз, когда я входил в этот зал, его волшебное сходство с тем, ночным, моим залом поражало меня, я помню; и фанерное кресло скрипело подо мною — протяжным, долгим, пронзительным скрипом; и были — наяву, в самом деле — черные окна, белые стены; и это единственное, всякий раз волнующее мгновение, когда гаснет свет, и все затихает, и нечто уже готово начаться, но еще медлит — неизвестно где, за кулисами; и мне всякий раз казалось, я помню, что — вот сейчас, вот сейчас — кто-то, из моей истории, выйдет, быть может, на сцену…); я ходил, значит, в театр; я посмотрел, еще и еще раз, тот, первый спектакль (тайный прообраз…); посмотрел, в конце концов, и все остальные, более или менее удачные, совсем разные, конечно, спектакли (я уже не находил в них — почти никаких соответствий; отмечу лишь, мимоходом, некую — лишенную, впрочем, тех, так пленявших меня в первом спектакле, темнот, потаенных глубин — построенную, однако, на том же самом, лишь более очевидном, а потому и не столь таинственном, несовпадении актера с ролью — легко и уверенно сыгранную комедию: ту самую комедию, собственно, которой репетицию видел некогда Макс…); я ходил, значит, в театр, еще раз; я виделся, и даже довольно часто виделся, с Фридрихом (почти всякий раз я ждал его, после спектакля, в уже пустом, уже темном зале, один; и мы выходили вместе на улицу, шли ко мне, или ехали, допустим, к нему, или еще, быть может, к кому-то: я тоже, следовательно — но, впрочем, скорее в скобках — я тоже, пускай лишь в скобках, отчасти, жил той случайной, веселой и легкой жизнью, которую он, Макс, осенью, в начале зимы, так резко и так решительно — так мучительно — оборвал…); я виделся, значит, с Фридрихом; я познакомился с Перовым (просто Перовым…); с Лизой (спросившей меня о Максе…), с Марией Львовной (как-то, после спектакля, предложившей мне проводить ее до дому; лиловый и фиолетовый запах ее духов мешался, я помню, с запахом снега, мороза…); — и вдруг отрываясь от всего этого — от всей этой, если угодно, жизни — вновь отдавался своим, пленительно-чистым, ночным и абстрактным видениям, гасил свет, лежал в темноте.