Потапов был, действительно, богатырь и «красота»… Громадного роста, статный и сильный. И было что-то медвежье в его фигуре, в походке с перевальцем, в большой кудрявой голове с русой бородой, в его волосатом кулаке и музыкально могучем басе. Чувствовались мощь казацкой крови и ширь сибирской тайги. Тобольцев казался перед ним жиденьким.
— В тебе есть что-то стихийное, Степушка! — не раз говаривал Тобольцев, любуясь другом, как художник прекрасной моделью. — Имей я талант скульптора, я сделал бы с тебя статую Стеньки Разина. Таким я себе его представляю, и тогда обаяние его становится мне понятным… Я просто влюблен в тебя! И будь я женщиной, красавицей, аристократкой, я бы всем пожертвовал с радостью, чтоб тебе самовары на Антроповых Ямах ставить и дыры твоего костюма штопать. И в этом особое сладострастие находил бы… И неужели, Степушка, ни одного романа?
— Эка пар в тебе играет! — подсмеивался Потапов. — Это тебе ведь без бабы дня не прожить. Ну, и обнимись с ними! А всех по себе не суди…
— Ой, боюсь, Степушка, что в один прекрасный день, неожиданно для самого себя, сойдешься ты с какой-нибудь огородницей… Привяжешься, да и кончишь браком… Трудно без личного счастья… Ишь у тебя тело-то какое богатырское!
— А если и так, тебе какое дело? Я женюсь, а не ты. На барышне-то мне, видишь ли, не с руки будет жениться… Нынче здесь, завтра в Нарымском крае на полтора рубля казенных в месяц. Вот вся моя перспектива!.. Потому что я рылом не вышел до барского пайка. По крайности, жену в прачки определю, с голоду не помрем! — смеялся Потапов, поглаживая русую бороду.
Но в лице Степана была одна особенность, странно нарушавшая цельность впечатления от его фигуры и голоса. У него был рот женщины, тонкий и нежный, с алыми губами. Тобольцева невыразимо пленял именно этот контраст, эта нежная, почти женственная улыбка. Он говорил Степану:
— Как ни представляйся черствым, а твой рот тебя выдает. Ты — поэт в душе и бессознательный эстетик…
Так же оригинальна была и речь Потапова… Простонародная, без всякого старания с его стороны: своя, как определял ее Тобольцев. Грубоватая и неровная, когда ничто его не захватывало, она резко менялась в боевые минуты и сверкала истинным вдохновением. Тобольцев не раз слышал Потапова в такие моменты и признавал в нем неотразимого оратора.
— Ты создан для власти, — говорил он. Ты прирожденный демагог[39].
В тот год, когда Потапов и горсть таких же смелых фанатиков агитировали среди рабочих на крупных заводах обеих столиц, — русская интеллигенция увлекалась культом настроений, и в Москве входил в славу молодой Художественный театр