Баба вдруг прошипела сквозь оскаленные, стиснутые зубы:
Мейзеля, Мейзеля немедленно!
И только теперь Борятинский ее узнал. Это была Надя. Наденька его. Княгиня Надежда Александровна Борятинская. Урожденная фон Стенбок.
Кучер спросонья был особенный дурак — икал, крестился, путал постромки и не поумнел, даже когда Борятинский крепко сунул ему в зубы. Борятинский схватил седло, метнулся по деннику, но Боярин, чуя кровь от ссаженных костяшек, скалился, бил копытом, а потом и вовсе надул предательски пузо, так что пришлось не по-княжески совсем, охлюпкой, но это ничего, ничего. Лишь бы успеть.
Мейзель жил в десяти верстах всего, у Боярина даже шерсть не потемнела, но Борятинскому показалось, прошла вечность, настоящая, ветхозаветная, не наполняемая ничем. Все было ночное, жуткое, незнакомое, бросалось то в глаза, то под копыта, ухало, обдавало сырыми теплыми вздохами. Хрипло, коротко, как удавленник, вскрикивала неподалеку какая-то птица и замолчала, как только Борятинский спрыгнул с коня в мокрую черную траву. Окно у Мейзеля светилось ровным теплым светом. Борятинский пошел, потом побежал на этот свет — и птица захрипела снова, как будто летела где-то рядом, в темноте, — страшная, невидимая, неотвязная. И только на крыльце, колотя в дверь, когда птица не захрипела даже — заклокотала, Борятинский, понял, что никакой птицы вовсе нету. Это дышал он сам. Он сам.
Мейзель вышел сразу, свежий, спокойный, словно не спал — а может, правда не спал, сидел в комнате, нет, даже в пещере, наполненной таинственными устройствами, читал что-то умное на никому на свете, кроме него, не известном языке, размышлял. И вообразить было нельзя, чтобы человек, способный спасти Наденьку, играл в вист, ел лапшу или прел под тяжелой периной. Борятинский растерялся, не зная, как сладить с горой нелепых светских условностей. Сударь! Нет. Милостивый государь! Нет. Не соблаговолите ли вы. Нет. Не откажете ли вы в милости. Нет. Не будете ли вы так любезны. Черт! Сначала отрекомендоваться! Борятинский вдруг понял, что стоит на чужом крыльце в халате, в мятой сорочке и домашних туфлях — растрепанный, перепуганный человек, не знающий, как обратиться за помощью к другому человеку.
— Я вас узнал, князь, — сказал Мейзель просто. — Что случилось?
Борятинский попытался объяснить все сразу, то есть вообще все, включая птицу, темноту и то, как невозможно, как страшно Наденька оскалилась, но снова сбился и замолчал, чувствуя себя валким косноязыким идиотом — не хуже собственного кучера. Даром что по зубам дать некому. — Все очень скверно, едва выдавил он. Очень! Ради всего святого.