— Сам вижу. Как Володька пошел в гору, так и засияла.
— Вот о нем-то я и хотел с тобой побалакать…
— И ниче хорошего не собирался сказать, — будто закончил за друга Степан. — Я энто понял, как ты через порог переступил, тока ждал, када ж зачнешь.
— Не обижайся, Степа. Дело это житейское, и в том, что Владимир пошел в гору, ниче худого нет. Тока надо бы к людям поближе. Ко мне, знашь, целая делегация из бывших фронтовиков привалила. Ты, Романыч, говорят, со Степаном воевал, тебя он послушат. Сходи, говорят, к ему. Нет никакой мочи терпеть. Взять хоть дровишки. Раньше леспромхоз снабжал. Притянут трактором лесину к дому, а уж сам хозяин нанимат кого, чтоб распилить. Теперь не то чтоб лесину, и горбыля не возьмешь. А как зиму топиться? Зимы-то у нас лютые. Мучается народ. Стоном стонет. За таку ли жись, говорят, мы кровь на фронте проливали? Давай, говорят, Романыч, берись-ка опять за профсоюз, а мы все в его вступим. Вместе и будем ходить — биться в двери райцентровских властей. Авось и пробьем. Как ты думать?..
— Так же, как и ты, Леня, — ответил, чуть повременив, Степан Афанасьевич.
Сидел он, нагнув голову, а когда поднял, Мурашов увидел в глазах дружка такую тоску, что пожалел о начатом разговоре. И даже как бы затеялся вставать из-за стола, но Белов резко протянул руку и тем невольным жестом как бы остановил своего фронтового товарища.
— Ты думать, я ничегошеньки не понимаю из того, что делат Володька? Иль не пытался пробиться к его разуму? С мыслями энтими я, Леня, ложусь в постель вечером, с ими же встаю утром. Они вить со своими заготовками к моей таежке стали подбираться, дак я сказал Володьке, мол, ежели тронете хоть одну кедрину, то спалю к чертовой матери тебе всю базу. А он мне: ты, мол, батя, ниче не понимать. Ежели хочешь, я, мол, тебя осенью орехом с головой завалю, и в тайгу не надо ходить. И что же мне-то, отцу его, делать? Как людям в глаза-то смотреть? Вот и сижу дома, думу думаю. А может, и впрямь запалить его хозяйство? С меня-то взятки гладки. Попрыгат и сядет на то же место. А, Леня?..
— А ты вступай в наш фронтовой профсоюз, вместе будем ходить — колотиться в двери властей! Наденем парадные пиджаки с фронтовыми орденами и медалями и — строем, как бывало в молодости…
— Но вить против родного сынка колотиться, срам вить!..
— А так жить, как ты живешь, еще срамней…
Теперь уже опустил голову Мурашов. Затем медленно поднял, глянул прямо в глаза другу:
— Тебя, Степа, никто не осуждат. Мы знам, какой ты есть — последней рубахи не пожалешь. Последним куском поделишься. К тебе люди завсегда за советом приходили, так будь и теперь с людями. Что до Володьки твово, то я так думаю: перемелится — мука будет. Сама жись поставит его на место. Но в том бардаке, какой творится в стране, людям надо чем-то жить, тем боле что они на лесу оставили свое здоровье. Надо подумать не только о фронтовиках, но и о вдовах, об одиноких матерях, о престарелых жителях поселковых. А горбыля какого подвезти — убытки для твово Володьки небольшие. Ты погляди на весь ряд улицы, на которой мы с тобой проживам почитай по пять десятков лет, — все домишки фронтовиков. Почитай, на каждом звездочка, и тока звездочка одна и сият. Звездочку фронтовички не забывают подкрашивать! А сами домишки — с обшарпанными ставеньками, покосившимися столбами ворот, догнивающими заплотами, с уныло поблескивающими наружу стеколками окошек. Все до единого требующие ремонту. И че тут удивительного? На пензию не отремонтируешь, а других доходов не имется. В ранешные времена в тот же профсоюз можно было обратиться, и леспромхоз подмогал: выделял досок, лесу, давал технику. Теперь до фронтовиков никому нет дела. Да и твой домишко, гляжу, не в лучшей своей поре, тож ремонта требует. В опчем, все идет на убыль: и внимание к нам, старикам, и здоровье, и жизнь. Дак может, пора нам самим за себя постоять, как стояли на фронте? А, Степа? Перед властями, перед обчеством, перед такими, как твой Володька?.. Не впервой вить?..