— Почему не ладил?
Какие–то время он подбирал слова.
— Она злая и вздорная.
— По описанию похожа на Лучию.
— Хуже, — ответил он так убежденно, что Виола фыркнула от смеха.
— Знаешь, для бывшего кондотьера ты слишком мало пьешь и сквернословишь.
— Я вообще не разговорчивый, а чтобы пить, нужны деньги, — усмехнулся он.
— Мой брат тоже не подарок, — сказала вдруг Виола. — Он ненавидел меня потому, что считал, что родители любили его меньше.
— Так ведь так оно, наверное, и было на самом деле, — возразил он.
— Да, но… ты же не ненавидишь всех, только потому, что у них по две ноги.
— Это другое, в семье все всегда сложнее. Да и потом, людям нравится в своих бедах винить кого–то еще.
— Кого винишь ты?
— Мне некого винить, кроме собственной глупости.
— Мне тоже, — прошептала Виола.
По скрипу кровати в темноте она догадалась, что он шевельнулся, а следом услышала знакомый кашель.
— Я не даю тебе спать, — сказала Виола.
— Нет, так даже легче, когда… отвлекаешься.
Они говорили еще и еще, о воспоминаниях детства, о Милане, который представал таким разным в зависимости от того, чьими глазами на него смотреть — сына нищего горшечника или дочери могущественного герцога. Но какими бы разными не были их воспоминания, в них сквозила симпатия, которую оба испытывали к Милану, к его стенам и соборам, к весеннему цветочному буйству на улочках. В их словах не было горечи или тоски, которые обычно охватывали Виолу при упоминании родного города, нет, воспоминания представали чистыми, светлыми, не омраченными ничем. В темноте, под звуки ливня и грома, Виола говорила, говорила и не могла наговориться, словно боялась, остановившись хоть на минуту, потерять охватившее ее радостное возбуждение, волшебное ощущение праздника и таинства, чем–то напоминающее канун Рождества.
Виола проснулась далеко не утром. Она это поняла по солнечным лучам, успевшим пройти половину своего дневного пути на земляном полу лачуги. До возвращения Гвидо оставалось еще часа три, и ей не хотелось провести все это время в одиночестве.
Она была права, отметила Виола по дороге в город — погода изменилась, после грозы резко потеплело и еще сильнее запахло весной. По пути она намеренно сделала крюк, купила молока и нечаянно засмотрелась на тяжелый китайский шелк в восточной лавке. Шелк был нежно–желтый с золотистыми переливами на солнце, он идеально подошел бы Виоле с ее светлыми пшеничными косами. Завлекая покупательницу — толстую матрону с двойным подбородком, купец приложил к шелку ожерелье с ядовито желто–зеленоватыми топазами, и инстинкт красоты, в былые дни заставлявший Виолу часами примерять перед зеркалом подходящие к платью украшения, сработал прежде, чем она успела понять, что делает.