— Сына.
И закрыла в обмороке глаза.
Не знаю, почему она так решила. Может быть, потому, что дочь как-то ближе, вырастет помощницей, объединится в едином мышлении против мужчин… Может, потому, что я слишком еще мал и мне легче будет умирать, непонятливому, не знаю. Но как засветились неподдельной радостью глаза моей сестры! Она раскрыла их пошире, приподнялась на локтях, чтобы не пропустить момента, когда меня будут наказывать. Она совсем еще дурочка. Не догадывается, что это наказание будет самым строгим и последним. Что не будет у нее больше младшего братца и не с кем будет поиграть в дочки-матери. И тогда в свои два с половиной года я понял, что нельзя желать зла ближнему, что воздается мне по заслугам. Не радуйся, когда наказывают твою сестру, ведь сам каждую ночь мочишь простыни и даже сейчас лежишь, прилипший к матрацу.
Усатый приставил пистолет к моему лбу и нажал на спусковой курок. Раздался выстрел, и все погрузилось в печаль.
С тех пор в моем лбу четырехугольная вмятина с неровными краями. С помощью провидения я выжил, но с той ночи мать уже не любила меня. Наверное, потому, что меня выбрала, а не сестру.
Да нет, конечно. Любит меня мать, как и всякая мать своего ребенка. Никто ночью к нам не приходил и не предлагал такой идиотский выбор. Сестры у меня нет и никогда не было, о чем я всегда жалел и грустил. Отчего такие фантазии? Может быть, от тоски.
А вот четырехугольная вмятина в моем лбу есть на самом деле. Глубина ее — с фалангу указательного пальца. Когда женщины меня целуют, то непременно интересуются природой происхождения такой впадины. А когда узнают мою очередную фантазию, то засовывают в ямку свои мокрые язычки. Никому в этом мире, кроме меня, мозгов не облизывают…
В два с половиной года у меня не было солдатиков. Вместо них были обыкновенные гвозди. Я расставлял их на шляпки в коридоре и лениво играл. Федор Михалыч говорил, что я мальчик плохой, потому-то мне настоящих солдат не покупают. Один раз он наступил на гвоздь, но выпороть меня побоялся. Отец приехал в город на два месяца и содержал свой пистолет в шкафу, потому наш сосед, идя в ванную, временно прикрывая свою срамоту вафельным полотенцем меня не порол.
— Злорадный вы человек, — говорил я Федору Михалычу. — Не злорадствуйте, — приговаривал, убивая один гвоздь другим. — Вот моя сестра злорадствовала, когда меня убивали, потому и вовсе никогда на свет не родилась.
Однажды я споткнулся о порог и со всего маху упал лбом на гвоздь, который ушел по самую шляпку в мозги. Но вместо того чтобы почувствовать боль, испытал величайшее наслаждение, ни с чем не сравнимое ни до, ни после случившегося. Как будто тысячи любовных окончаний слились воедино. Все то, что испытывают мужчины и женщины, цветки, опыляемые шмелями, нарождающиеся звезды — и досталось все это мне одному. Я закатил глазки, высунул язычок и захрипел. Таким меня застали родители, вернувшиеся с кухни. Вдобавок мое бледное личико затекло струйкой крови. Видимо, гвоздь, попав в какую-то точку мозга, отвечающую за наслаждения, по пути задел кровеносный сосуд. В общем, родители подумали, что моя невинная душа устремилась прямиком в рай. Мать шмякнулась головой о стену, а отец достал из шкафа пистолет. Но, видимо, мою душу, что называется, пригвоздило, и я застонал от удовольствия подавая надежды на свою бесценную жизнь. Отец засунул пистолет в штаны, мать коротко выдохнула, схватила меня в охапку и, словно кенгуру, запрыгала по лестнице к выходу. За ней с перекосившимся лицом отец. Федор Михалыч тоже бы поскакал, но в тот роковой момент находился в неглиже. Про себя он поклялся, что на совершеннолетие подарит мне оловянных солдатиков. Впрочем, промышленность перестала их выпускать задолго до моего созревания, а потому сосед освободил себя от взятых обязательств.