– Мама, смотри, радуга! – метнулась Марина к кровати. – Мамулечка, ты видишь? Радуга, тебе так нравилась радуга, всегда!
Она попыталась поднять маму, тыкая пальцем в сторону окна. Подцепив ногой инвалидное кресло, стоящее в углу, Марина подкатила его поближе, усадила маму туда и покатила к раскрытому окну.
– Видишь радугу? Видишь? Смотри…
Ей пришлось поддержать мамину голову, безвольно болтающуюся на тонкой исхудавшей шее, и развернуть ее лицо в сторону радуги. Острый подбородок мамы Оли с минуту опирался на Маринину ладонь. Марина не знала, увидела ли мама хоть что-то… И понимает ли, что ей показывает дочь.
В комнату вошла Тамара. Покачав головой неодобрительно, она закрыла окно и уложила маму Олю в постель, накрыв одеялом потолще.
– Не плачь при ней, – буркнула сиделка Марине. – Так уходить еще тяжелее.
– Она же ничегошеньки не понимает… Посмотри на нее.
– Ты этого не знаешь, – отрезала Тамара.
Когда Тамара пришла к Марине на кухню минут через сорок, та уже взяла себя в руки и заварила чай с чабрецом. Пар поднимался от двух чашек, стоящих на низком столике, и Тамара примостилась рядом на диванчик, шумно делая глоток.
– Тебе никогда не хотелось прервать их мучения? – глядя, как оседают чаинки, спросила Марина. – Ты ведь медсестра. Когда все настолько безнадежно…
– Я здесь не за этим.
– Но ведь тебя уже просили о смерти?
– Просили, – кивнула Тамара. – И не раз. И что с того? Каждому отмерен свой срок. Кто я такая, чтобы решать? Да и дело это подсудное, сама знаешь.
– А если бы это было разрешено законом?
Тамара неопределенно дернула плечами и принялась размачивать в чае сухарик с изюмом.
Марина продолжала:
– Ты веришь в Бога?
– Ты решила сегодня душу из меня вынуть, да? – покосилась на нее Тамара. Ее короткая верхняя губа приподнялась в подобии улыбки, обнажив большие зубы и тут же вернув женщине бобриный облик. И ответила, когда Марина уже не ждала:
– Нет, не верю. Я работаю шестнадцать лет. Сиделка, сестра патронажная. У меня на руках помирают люди. Я у их постелей кого только не навидалась! Детей, внуков, любовниц, ревущих белухой жен и ссучившихся баб, на которых и взглянуть-то стыдоба берет. Попы приходили, и бандюганы тоже, и адвокаты. А Бог – нет, такого не припомню. Но я верю в то, что есть средства, от которых полегчает. Кому-то трамадол[6], а кому-то причастие. Главное, чтоб действовало. Знаешь, как в войну медсестрички солдатам в госпиталях приятно делали? От девок-то не убудет, а парням больно и страшно, хоть чуток облегчить. Вот в это я верю.
Марина сполоснула чашки и принялась собираться: вечером планировался благотворительный ужин, на котором ей нужно было присутствовать, разумеется, не как праздной гостье. Подставляя голову под душ и делая укладку, прикидывая, что бы надеть, и накладывая макияж, она никак не могла окончательно избавиться от гнетущего чувства, поселившегося в груди. Рука норовила соскользнуть и искривить стрелку, подведенную черной подводкой, – Марина трижды промакивала глаз спонжиком и начинала сызнова, но вскоре терпение ее иссякло, и темно-сливовые тени решили дело. Она очертила губы карандашом, прокрасила винной помадой и замерла, придирчиво оценивая облик в зеркале. Чересчур вамп. Впрочем, неважно, иногда можно и переборщить… Как там говорят – «чем хуже настроение, тем выше каблук»? Из ванной она вышла при полном параде, ощущая, как в теле зарождается привычная уверенность. Только за порогом родного дома она становилась уверенной в себе женщиной. Осталось забрать из комнаты сумочку – и можно окукливаться, чтобы хоть на вечер из замурзанной гусеницы превратиться в диковинную бабочку.