Хранить вечно (Копелев) - страница 66

За ней гонятся два танкиста. Оба в ребристых черных шлемах. Один — широконосый, скуластый, губатый — злобно пьян. Хрипит руганью. Куртка распахнута, бренчат медали, звезда ордена Славы. Второй спокойнее, незаметнее, цепляется за товарища.

Становлюсь перед ними.

— А ну, успокойтесь, товарищи танкисты!

Рядом со мной старший лейтенант, размахивая пистолетом, лениво, привычно:

— Отойди. Приказ командования: за насилие стрелять на месте.

За ним двое или трое солдат преграждают дорогу к двери.

Но другие солдаты вокруг смеются, и явно над нами. Подбегают еще несколько танкистов. Достаю пистолет и чувствую, как пустею от ужаса: неужели придется стрелять в своих, вот в этого геройского парня, одуревшего от водки. А он лезет прямо на меня, хрипит, брызгая слюной:

— Ахвицеры, вашу мать… На наших хребтах воюете… Где ты был… твою мать, когда я горел? Где ты был… мать… мать, перемать, когда я «Тигра» пожег?…

Стараюсь орать еще громче:

— Не позорь себя, не позорь свою славу! Не сметь трогать девку! Она полька… У тебя есть мать, сестра, невеста, жена? Про них подумал?!

— А немцы что думали? Пусти… твою мать! Хочу бабу. Я кровь проливал!

Другие танкисты оттягивают его, но глядят на меня и на старшего лейтенанта неприязненно. Из темноты голоса:

— …Вот они, командиры, за немку своего убить хочет!..

Старший лейтенант продолжает монотонно:

— Отойди, приказ командования.

Отводим польку в соседний барак, откуда она прибежала. Там собраны «гражданские, которые не немцы». Такой же полумрак, такая же теснота, только больше мужчин, меньше чемоданов. Слышна русская, польская, украинская, чешская, французская речь. Что-то веселое наигрывает губная гармошка. Итальянец поет очень высоким, чуть сипловатым тенором протяжную песню, сладкую, как цветная тянучка…

Возвращаюсь в немецкий барак. Привезенных нами погорельцев уже разместили где-то в глубине.

Беляев торопит:

— Поехали, поехали. Надо еще искать, где заночуем. — Но я хочу «беседовать с населением».

В мутном тускло-оранжевом свете нескольких фонарей и коптилок и в багровых отсветах железных печек люди сидят, лежат, теснятся нерасчленимыми кучками. Большинство женщины, дети, старики. Высокий в кожаном пальто называет себя железнодорожником, другой — врач. Один помоложе — сухощавый, безногий, судя по выправке, офицер. Женщины старые и молодые — в шляпках, в платках тюрбаном и просто навесом, как у наших баб, в нарядных пальто с меховыми воротниками и в трепаной, непонятного покроя одежде, укутанные в одеяла… И очень много детей — подростки и совсем крохотные. Несколько очень ухоженных, в нарядных шубках. Но остальные такие же, как на любом московском вокзале. Отовсюду пристальные, испуганные и просто любопытные, удивленные ребячьи взгляды. Некоторые спят на тюках, на материнских коленях. Их не разбудил ни истошный крик польки, ни ругань и галдеж за дверьми. Детские лица, светлые, теплые, сонные. И над ними глаза матерей: затравленные, ждущие в ужасе, заискивающие, льстиво улыбающиеся, остекленевшие от горького непонимания, от страха, отчаяния…