– А я всё прокручиваю в памяти, пытаюсь вспомнить эти лысые рыла гондонов этих. И, прикинь, понимаю, что ни одного бы не узнал сейчас, если бы встретил. Это в нашей-то деревне, где мы, это… может, в одном магазине сталкиваемся каждый день.
Гарик снова кивнул, как-то безысходно. Выпили.
– Да хрен с нами! – вскинулся Дуст. – Катюху жалко!
Помолчал и прибавил:
– Мать жалко.
Гарик кивнул в третий раз, достал сигарету и начал зачем-то разминать, вцепившись в неё как в гриф в разгаре сейшна.
– Дуст, – произнёс он несвойственным ему, с претензией, голосом. – А ты Кате-то на хрена сказал, что меня там не было?
Дуст нахмурил брови и повернул к Гарику искусственно недоумевающее лицо. Во взгляде того ясно читалось: «только дурака не включай, ладно?».
– А что, врать надо было? – Он всё-таки включил дурака.
– Врать-то не надо, но и говорить было не обязательно. Совсем не обязательно.
Глаза басиста маслено расплылись:
– Чё, запал что ли? – усмехнулся он. – На Катюху-то? Ну да, это я понимаю. Катька клёвая. Я бы сам, это… Ну, удивился бы… если бы тебя не проняло.
Он фальшиво кашлянул в кулак.
Гарик громко выдохнул и налил по последней. Выпив, поднялся со скамейки и достал две сигареты. Дуст потянулся рукой, но Гарик отстранился, подошёл к могиле и положил сигареты у памятника, рядом со стопкой. Повернулся к Дусту, тяжело посмотрел и выдавил, словно гной из раны:
– Я без Костяна играть не буду.
И пошёл прочь.
По природе Гарик был молчуном, много слушал и мало говорил. Всё меняла сцена. Его дисторшн растерзывал зал, а голос, словно вывернутая наизнанку мантра, с кровью вырывала из публики унисоновые вопли. Но стоило умереть последнему звуку, как Бес покидал Гарика и он тихо произносил в микрофон: «Спасибо большое». После чего до конца сейшна сидел с парочкой приятелей за миниатюрным столиком в углу зала. Потягивал бесплатную «троечку» – так администрация клуба расплачивалась с музыкантами – и равнодушно взирал на товарищей по грифу, безумствовавших на сцене.
Любые зачатки личного счастья искоренялись им немедленно – в утробе. Едва на горизонте начинала маячить хрупкая женская фигура с претензией на его – Гарика – личное пространство, он проявлял самого же изумляющую сдержанность и с выражением безразличия на лице вдавливал обратно в себя это рвущееся на Свет Божий мелкое голозадое существо с луком и целым колчаном отравленных стрел промеж крыльев. Затем немедленно уходил в двухнедельный запой. По возвращении чувствовал себя препогано, но понимал, что жить можно. И снова – «вечная весна в одиночной камере».