Каждому свое • Американская тетушка (Шаша) - страница 66

— Мы утопим их в песках и в море, как говорил дуче, в песках и в море! — Затем он заявил, что не станет платить впредь больше, чем пол-лиры за сигарету. Сообщение сторожа оказалось ложным, и вечером цена в одну лиру была восстановлена.

Филиппо загонял сигареты брату и еще официанту из благородного собрания, который после перепродавал их кому-нибудь из членов клуба, зарабатывая на этом. На вырученные деньги мы играли в пристеночку или в орла и решку с другими ребятами, покупали приторные тянучки из плодов рожкового дерева и каждый вечер смотрели кино. Филиппо обладал исключительной способностью попадать плевком в двухсольдовую монетку на расстоянии десяти шагов, в морду нежащегося на солнышке кота, в трубки стариков, которые чесали языки, сидя перед клубом страховой кассы. Я мазал, ошибался на добрую пядь, но в кино сходило и так, там-то нельзя было промахнуться. Это был старый театр, и мы всегда забирались на галерку. Сверху, в темноте, мы два часа кряду плевали в партер, с перерывами в несколько минут от одного воздушного налета до другого. Голоса пострадавших неистово поднимались в тишине: «Мать вашу так!» Снова тишина, звук открываемых бутылок газировки и потом опять: «Так вашу...» — и еще голос блюстителя порядка, обращенный наверх: «Если я поднимусь, я вас там четвертую, как бог свят!» — но мы-то были уверены, что он нипочем не решится подняться. Как только дело доходило до любовных сцен, мы принимались громко дышать, как бы во власти неукротимого желания, или со свистом втягивали в рот воображаемых устриц, издавая звуки, похожие на поцелуи; на галерке то же самое проделывали и взрослые. Против этого партер тоже возражал, правда, более снисходительно и сочувственно: «Что они там, помирают, что ли? Подумаешь, баб никогда не видели, сукины дети!» — не подозревая, что основная доля звуков исходила от нас двоих, черпавших в любовных историях фильмов вдохновение для того, чтобы плевать на этих разомлевших идиотов.

Но в дни заварухи кино не работало. На улице нельзя было показаться без письменного разрешения фельдфебеля, у моего отца оно было, чтобы ходить в контору, лишь карабинеры и милиция разгуливали по пустынным улицам. В школе голодные солдаты валялись на раскладушках, играли в мору, чертыхались. Майор с белой эспаньолкой, их командир, куда-то исчез, капитан и лейтенант тоже. Остался старший сержант, который, чтобы не помереть от скуки, играл на корнете как проклятый. Когда крутили фильмы, ни у кого из солдат не было охоты смотреть их, звуковое кино до нас еще не дошло, а немое они считали ерундой. Теперь не было даже кино, на рассвете десятого июля загудели колокола, и город опустел, будто раковина; и у жизни было глухое и непонятное звучание, как у морской раковины, точь-в-точь как у раковины, когда ее поднесешь к уху; люди сидят по домам; лавки заперты, как при приближении похоронной процессии; и шепот ожидания, нетерпения; мы жались к стенам, ныряли в парадные, избегая встреч с карабинерами. До чего же хорош был город в те дни, пустынный и полный солнца! Никогда пение воды из колонок не было прежде таким свежим и нежным; и блестящие самолеты метались в небе, которое тоже представлялось нам более пустынным и далеким, чем обычно. Нам казалось, что американцы не хотят приходить в этот тихий вымерший городишко, что они собираются обойти его с двух сторон и так и оставить в ожидании: с них хватало того, что они смотрели на него сверху — белый и безмолвный, как кладбище.