– Только на портянки. Только портянками отдам.
– Возьмите у него топор, – закричал следователь. Прага бросил топор на пол. Обыск остановился. Вещи, которые рвал, резал и уничтожал Прага, были его вещами, его собственными. Эти вещи не успели еще записать в акт. Прага, видя, что его не хватают за руки, превратил в тряпки всю свою вольную одежду на моих глазах. И на глазах следователя.
Это было год назад. И вот – снова.
Все были взволнованы, возбуждены, долго не засыпали.
– Никакой разницы между блатарями, которые нас грабят, и государством для нас нет, – сказал я. И все согласились со мной.
Сторож Скоросеев уходил на дежурство на свою смену часа на два раньше нас. Строем по два – как дозволяла таежная тропа – мы добрались до конторы злые, обиженные – наивное чувство справедливости живет в человеке очень глубоко и, может быть, неискоренимо. Казалось бы, что обижаться? Злиться? Возмущаться? Ведь это тысячный пример – этот проклятый обыск. На дне души что-то клокотало, сильнее воли, сильнее жизненного опыта. Лица арестантов были темными от гнева.
На крыльце конторы стоял сам начальник Виктор Николаевич Плуталов. У начальника было тоже темное от гнева лицо. Наша крошечная колонна остановилась перед конторой, и сейчас же меня вызвали в кабинет Плуталова.
– Так ты говоришь, – покусывая губы, посмотрел на меня Плуталов исподлобья, с трудом, неудобно усаживаясь на табуретку за письменным столом, – что государство хуже блатарей?
Я молчал. Скоросеев! Нетерпеливый человек, господин Плуталов не замаскировал своего стукача, не подождал часа два! Или тут дело в чем-то другом?
– Мне нет дела до ваших разговоров. Но если мне доносят, или как это по-вашему? дуют?
– Дуют, гражданин начальник.
– А может быть, стучат?
– Стучат, гражданин начальник.
– Иди на работу. Ведь сами вы готовы съесть друг друга. Политики! Всемирный язык. Все понимают друг друга. Ведь я начальник – мне надо что-то делать, когда мне дуют…
Плуталов плюнул в ярости.
Прошла неделя, и с очередным этапом я уехал из разведки, из благословенной разведки, на большую шахту, где в первый же день встал вместо лошади на египетский ворот лебедки, упираясь грудью в бревно.
Скоросеев остался в разведке.
Шел концерт лагерной самодеятельности, и бродячий актер – конферансье объявлял номер, выбегал в артистическую – одну из больничных палат – поднимать дух неопытных концертантов. «Концерт идет хорошо! Хорошо идет концерт», – шептал он на ухо каждому участнику. «Хорошо идет концерт», – объявлял он громогласно и прохаживался по артистической, вытирал грязной какой-то тряпкой пот с горячего своего лба.