Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 427

– Сразу после тебя. Стали мы там откапывать стойку шасси – что такое? А вот что. Вот что ты мне оставил. Вот тогда я в тебя в самом деле влюбился. Во всех вас одинаково. Хочешь, чтобы теперь честно было, красиво? Только нет за тобой красоты. Вся твоя красота под моим колесом в той любимовской яме осталась. Вот тогда я увидел ее – бились там изо всех своих жалких цыплячьих силенок: мама, мама, уаааа! Я смотрел и понять все не мог, как же это дите теперь титек не просит, пить и писать не просит, в штанишки не мочится или мамке своей на подол – вот такой еще маленький. Почему не орет? Ведь должно. Ведь по всей правде жизни должно. А теперь, значит, ты хочешь жить?

– Я все сказал, Зворыгин. Я не сделаю так, чтоб они заорали. Ты хочешь убить – убивай.

– А ты искупить, значит, хочешь? То за это тебе не простится.

– Не надо прощать. Я за все то готов ответить.

– Сделай все, как мой брат говорит! Я прошу! – Брат толкнулся к нему и, едва не свалившись Зворыгину под ноги вместе со стулом, захватил его руку в свои, снизу вверх по-собачьи заглядывая в неприступно-немое лицо. – Ты уйдешь, как хотел! – корчевал его, как мощный пень из земли, и не мог раскачать, как ребенок – убитого брата, отца…

– Прекрати, – шикнул я по-немецки, – перебудишь весь лагерь.

И Зворыгин накрыл и сдавил его руку своей тяжкой лапой: было в ней, не отмытой от грязи и машинного масла, что-то пианистически чуткое – душа танцовщицы, живущая в кувалде, или мне это только казалось, только мне, понимавшему, как этот русский осязает свою самолетную музыку.

– Значит, брата тогда тоже в лагерь?

– Возможно.

– Ну а выбор оружия, значит, за мной? – У него шевелились только нижняя челюсть да спеченные губы, он казался мне то надломившимся, никуда не могущим ползти стариком, то каким-то иконным, отвратительно тощим святым, совершенно готовым к отлету в чертог своего беспощадного Бога, который прикует его к небу веригами тяжелее земных.

– Для тебя это что же, имеет значение? Хочешь наш «мессершмитт»?

– Это уж как угодно. У «тридцатки» мотор плохо тянет. Захлебнется, боюсь, на больших оборотах.

– Что-то раньше тебя это не волновало.

– Раньше было, что дали. А теперь – целый Борх.

Его пристывшие неумолимые глаза говорили о том, что ему все равно, на какой из машин убивать, и что он видит, что я вижу все его лукавство, понимая, что дело совсем не в моторе и ему просто надо оттащить всех ищеек от того самолета.

Важно было одно: прямо передо мною страдала и мыслила неубитая сила: кровь, текущая по его жилам, не снабжала телесные клетки, как вода овощную культуру, а по-прежнему оповещала о жизни и смерти.