Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 533

Прощупанная им в межножье Тильда необъяснимо не кричала, лишь поводила широко раскрытыми звериными глазами, не понимая никого и ничего. Мы подняли ее в высокий кузов «студебеккера» – и, никем не удержанный, я вскарабкался следом за Кюршнером – особо отличившийся убийца трехсот американцев, ста машин… Лейбовиц уселся в изножье, а я в головах истерзанной схватками Тильды; неслись без дороги и взглядывали друг на друга, отрывая глаза: я – от лица, а он – от родовых путей единственного человека, связывающего нас. Он, казалось, смотрел на меня с ломавшей мой собачий взгляд невытравимой, памятливой ненавистью: я был для него ядовитой рептилией, жуком, грызуном, пауком. Но то, что связывало нас, бесконечно живое и жалкое, привлекало его несравнимо сильнее, чем я, и как будто бы вовсе без связи со мной, и он лишь отвлекался на отвращение ко мне, как на болезненные, раздражающие вспышки перед носом, как собака с настырным электродом в мозгу на условный рефлекс, в то время как им почти завладел безусловный, в то время как я стискивал холодную и мокрую, точно после купания, голову Тильды, чтоб она не моталась и не колотилась о доски на бешеном бездорожном лету.

Через миг я забыл о прерывистом, вспышечном омерзении доктора – в животе, в горле Тильды снова начал расти хриплый, рвущийся вой. Багровое, в синих потеках, распухшее небо неслось и тянулось над нами – огромный испод воспаленного чрева, в глубь которого мы, содрогаясь, с нараставшим до визга сплошным, нескончаемым воем летели.

Я не сразу воспринял замедление хода и не сразу увидел обрызганные керосиновым светом деревья, смутно белые стены и черные балки какого-то дома – я вообще ничего уж не чувствовал, весь пронизанный страшно нарастающим криком жены, в животе у которой, казалось, что-то непоправимо рвалось.

– Подымайте! Спускайте! Шнель! Шнель! – резал нас властным криком Лейбовиц. – Абхэм! Дверь, твою мать!

Сокрушительный грохот и звон опрокинутой утвари затащили нас внутрь, на желтый керосиновый свет.

– Лампу, лампу сюда!

Мы взвалили кричащую Тильду на обеденный стол, и в качавшемся мерклом свету я увидел на рваном подоле ее светло-серого платья растущее кровяное пятно.

– Дайте мне все свои фонари! Да повесьте их тут, надо мной! Абхэм, стой надо мной и свети. Да в … ей свети! Что ты в рожу мне светишь, кретин?!

– Не могу!

– Твою мать! Эй ты, немец, папашка, свети! Вскипятите побольше воды! Чистых тряпок сюда! Спирту на руки мне!..

Лейбовиц пил, вдыхал, въедался, переходил всем существом в кричащее нутро, копошился над Тильдой, как пчела над цветком. Я направлял в разверстое влагалище немигающий и недрожащий электрический свет и боялся уже одного – что сладострастие вытягивания рыбы, потрохов сейчас уйдет с лица Лейбовица, отхлынет, что весь он от кончиков пальцев до пяток, от шевелящихся бровей до вздрагивающих губ окоченеет в понимании: не вытащить, вытаскивать некого, не из кого… Вклещившись в столешницу, Тильда то кричала так, словно ребенка из нее выдирали кусками, то хватала ртом воздух, как рыба, выброшенная на берег.