Соколиный рубеж (Самсонов) - страница 538

На главной площади, у ратуши, под шпилем которой лениво плескалось тяжелое, точно от крови и въевшейся копоти, красное знамя, составили невесть откуда взявшиеся, как будто сотворенные из воздуха столы. Полыхавшие маковым полнокровным румянцем голорукие чешские девушки в белых рубахах и вышитых юбках подносили покрытые пенными шапками великанские кружки и большущие лаково-рыжие караваи горячего духовитого хлеба. Огромные канистры ядовито пахнущего спирта соседствовали с глиняными узкогорлыми кувшинами, запечатанными сургучом и свинцовыми пломбами.

Чубатый плечистый сержант отточенным немецким штык-ножом срезал наискось горло кувшина и, поводя шальными светлыми глазами, гаркнул: «Подставляй посуду!» Таинственногустое, пахучее и терпкое вино рубиновым потоком выхлестнулось на столешницу, кровяными толчками забило в подставленные кружки и манерки.

Зворыгин не помнил, как он оказался за одним из столов, прикипая плечами к плечам безымянных бойцов, разлученный с Соколиковым, Колтаковым, Свинцовым и Болдыревым, но и сплавленный с ними, растворенный в поющем и пьющем народе; получивший из рук виночерпия кружку с вином, как святое причастие.

– Вставай, страна огромная! Вста-а-авай на смертный бой!.. – нестройно грянули охриплые, надломленные голоса, но вот уже подладились друг к другу, и поднявшаяся над землею святая и страшная песня, которая звенящей стужей спаивала всех с минуты, когда выплеснулась нотными значками на бумагу, грохочуще заполнила всю голубую высь и даль, заглушая, гася все другие, слабейшие звуки, но более уже не подавляя никого, а только приводя в повиновение памяти о мертвых. – Пусть ярость благородная вскипа-а-ает, как волна… – От этой песни у Зворыгина всегда закипало в груди, но сейчас, когда струны сердец были обнажены, она брала за горло, как железо на морозе. Бесстыдные рыдания сотрясли зворыгинское тело.

Сидевший рядом с ним чубатый, светлоглазый, с нашивкой за ранение и двумя шмелиными оранжевыми «Славами» сержант пел, ударяя кулаком по залитой вином столешнице, сотрясая и стол, и себя самого, и соседей, неистово выплескивая не затребованный родиной запас звериного остервенения и ненависти.

Зворыгин вдруг почувствовал, что ничего значительнее, выше, чем эта минута, не будет ни в жизни этого сержанта, ни в его, зворыгинской; что война была самым великим событием в их коротком земном бытии, ее ничто не перевесит: ни удивительная девушка, которая кому-то еще встретится, ни все родившиеся дети, ни колоссальные заводы и плотины, которые будут построены руками вернувшихся фронтовиков, ни покорение глубинных недр Земли и океана, ни даже выход человека за пределы атмосферы… и что он может умереть прямо сейчас и не сознать и не почуять этого. Так время воздушного боя всегда было мгновением высшей жизни для него, не то чтоб обесценивая, а как-то разжижая все другое; так плотность воздуха не может сравниться с плотностью воды, так вездесущий запах гари вытесняет из сознания и ароматы полевых цветов, и вонь давно немытого, завшивевшего тела, и даже васильковый запах смерти.