Плексус (Миллер) - страница 408

– Ты хочешь сказать, что не желаешь, чтобы я знакомился с твоими близкими?

– Ты меня правильно понял. Никакого знакомства, никогда!

– Но это ребячество, глупость. Даже если ты что и навыдумала о своей родне…

– Ничего такого я себе не позволяла, – перебила она.

– Ну-ну, не говори так. Ты отлично знаешь, что только поэтому не желаешь, чтобы я знакомился с ними. – Я многозначительно помолчал, а потом сказал: – Или, может, ты боишься, что я найду твою настоящую мать…

Она было разозлилась еще больше, но слово «мать» вновь вызвало ее смех.

– Ты мне не веришь, да? Очень хорошо, как-нибудь я отведу тебя туда сама. Обещаю.

– Так не пойдет. Я слишком хорошо тебя знаю. И знаю, какой ты устроишь спектакль. Нет уж, если я пойду к ним, то пойду один.

– Вэл, предупреждаю… если только посмеешь…

Я перебил ее:

– Если я когда-нибудь это сделаю, ты об этом не узнаешь.

– Тем хуже, – ответила она. – Ты не сможешь сделать так, чтобы я раньше или позже не узнала.

Теперь она расхаживала по комнате, нервно затягиваясь сигаретой. Похоже было, что она готова вот-вот взорваться.

– Ладно, – сказал я наконец, – забудь обо всем. Я…

– Вэл, обещай мне, что не пойдешь к ним. Обещай!

Я промолчал.

Она опустилась рядом со мной на колени и подняла на меня умоляющий взгляд.

– Хорошо, – сказал я неохотно, – обещаю.

Я, конечно, не собирался держать слово. Наоборот, еще больше преисполнился решимости докопаться до истины. Однако можно и не спешить. У меня было такое чувство, что придет момент и я окажусь лицом к лицу с ее матерью – и это будет ее настоящая мать.

17

«В завершение я чувствую необходимость еще раз назвать тех, кому обязан практически всем: Гёте и Ницше. Гёте дал мне метод, Ницше – умение сомневаться, и если бы попросили определить мое отношение к последнему, я бы сказал, что его „прозрение“ (Ausblick) я сделал своим „мировоззрением“ (Überblick). Но Гёте, сам того не ведая, во всем своем образе мысли был учеником Лейбница. И поэтому то, что наконец (и к собственному моему изумлению) обрело под моими руками форму, я могу считать и, несмотря на ничтожество и мерзость нашего времени, с гордостью назвать немецкой философией» (Blankenburg am Harz, Dezember 1922).

Эти строки из введения к «Закату Европы» преследуют меня многие годы. Так случилось, что я начал читать эту книгу в одинокие часы бессонницы. Каждый вечер после обеда я возвращаюсь домой, устраиваюсь поудобней и углубляюсь в этот огромный том, в котором дана развернутая панорама судьбы человечества. Я прекрасно понимаю, что изучение этого великого труда – еще одно важное событие моей жизни. Для меня это не философия истории, не «морфологическое» произведение, но поэма о мире. Медленно, внимательно, смакуя каждое слово, я углубляюсь в книгу. Погружаюсь в нее. Я часто прекращаю осаду этой крепости и расхаживаю по комнате взад и вперед, взад и вперед. Иногда ловлю себя на том, что сижу на краю кровати, уставившись в стену. Гляжу сквозь нее – вглубь истории, живой и бескрайней. Иногда строка или фраза настолько поражают меня, что я не могу усидеть дома, выскакиваю на улицу и бреду, ничего не видя вокруг, как сомнамбула. Порой я оказываюсь в ресторанчике Джо в управе, делаю основательный заказ; с каждым куском я словно проглатываю очередную важную эпоху прошлого. Я машинально шурую вилкой, набираясь сил перед очередным единоборством с серьезным противником. То, что я выходец из Бруклина, один из местных, придает поединку оттенок абсурдности. Как может простой бруклинский мальчишка переварить все это? Где его пропуск в далекие области науки, философии, истории и прочего в том же роде? Все свои знания этот бруклинский паренек приобрел осмотически. Я – парень, который ненавидел учиться. Обаятельный малый, который последовательно и одно за другим отвергал все ученья. Как пробка, брошенная в бурное море, плывет за кораблем, так следую я за этим морфологическим монстром. Меня озадачивает то, что я могу следить за его мыслью даже с такого расстояния. Но следую я за ним или тону, затягиваемый водоворотом? Что позволяет мне понимать прочитанное и наслаждаться им? Откуда взялись у меня подготовленность, тренированность ума, способность к восприятию, которых требует этот монстр? Его мысли звучат для меня музыкой; я узнаю все скрытые мелодии. Хотя я читаю его в переводе на английский, впечатление такое, будто это язык, на котором он писал. Его орудие – немецкий язык, который, как мне думалось, я забыл. Но вижу, что ничего не забыл, даже то, что собирался пойти на курсы, но так и не пошел.