Боренька покраснел густо, как девушка, и замахал руками.
— Нет, нет, но только не надо… не надо… Мне больно.
Студенты хохотали.
Холин встал, подошел, раскачиваясь, к соседкам и, остановившись в гордой и комичной для него позе, медленно проговорил:
— Прекрасные дамы, осмеливаюсь просить вас сделать нам честь и украсить своим присутствием нашу скромную трапезу. Клянемся быть рыцарями и….
— Не фордыбачь! — ответила одна из дам и, хлопнув по плечу Холина, с светлой и радостной улыбкой присела рядом с Хмельницким. Ее приветствовали аплодисментами.
Холин предложил руку другой даме и подвел ее к столу.
Это была еще совсем юная девушка, мягкая блондинка, с вульгарным лицом горничной, но с красивыми зеленоватыми, с золотой искрой, глазами, придававшими ее лицу лукавую нежность и мираж невинности.
Она подошла к столу, приостановилась, оглядела всех и решительно села рядом с Боренькой.
— Я вам не помешаю? — спросила она, хитро скашивая глаза и поблескивая их золотыми искорками.
Студенты захохотали.
— Браво, браво! Держись, Боренька, держись теперь за тетушку!
Боренька, пытаясь подавить в себе смущение, развязно налил своей даме и себе коньяку и чокнулся с ней.
И в душе его оборвалась большая и красивая струна, звякнула, задребезжала, заплакала. И захотелось поскорее забыться, отуманить себя, ничего не видеть и не слышать.
Боренька молча наливал коньяк, чокался с дамой и пил. Изредка он чувствовал на себе огонь золотых искорок, и тогда у него болезненно вздрагивало сердце, и в мозгу загорались новые мысли, вспыхивавшие и тотчас умиравшие.
Он любил женщин и боялся их. В своем застенчивом одиночестве он жил мечтами о них, рисовал себе свою будущую жизнь сладостными чертами счастливого семьянина. Но эти мечты были, казалось ему, бесконечно далеки от осуществления. Недоступные, невозможные мечты… Он чувствовал себя еще робким мальчиком. И ему казалось, что все обычное для других, — любимая женщина, семья, дети, — все это еще не для него, что пройдут еще чреды времен, жизнь обернется новой стороной, заблещут какие-то новые огни, явятся новые люди, и весь он преобразится, сделается новым, другим, и только тогда возможно будет для него счастье женской ласки…
Он жил до сих пор точно в тумане. Жил день за днем, как поденщик жизни. Застенчивость и чистота сердца делали застенчивыми и чистыми его мысли. И женщина была в его душе нарядно-светлым образом, на который можно и нужно молиться. И когда он, в минуты бунта тела, падал, он казнил себя за измену той святой, которая жила в его душе.
Панна Жозефина приблизила его далекие мысли к земле. Сразу отравила его сердце возможностями счастья, — сейчас, теперь, немедленно. Приближались мгновенья решительные. Приближался страшный, ответственный на всю жизнь день, когда он бросит свой жребий, сам, собственноручно, и пойдет вперед со своим избранным счастьем.