Женщина медленно шла по городу, который теперь был другим, несмотря на то что по-прежнему синяя дымка стояла над Монмартром и сияли на жарком июньском солнце купола храма («Боже мой, ведь здесь все было другим год назад, всего триста шестьдесят пять дней назад!»), и речь горожан, как и раньше, казалась беззаботной из-за того, что французы умеют смеяться над своими слезами.
Женщина свернула в маленький парк Монс Элизе. Тяжелые балки солнечных лучей чернили пыльную листву платанов. Раньше здесь всегда слышался гомон звонких детских голосов, и Ганна любила приходить сюда и сидела, закрыв глаза, и ей казалось, что сейчас, вот-вот сейчас, на колени вспрыгнет Янек, обовьет ее шею своими теплыми руками, а затем подбежит младший, Никита, станет отталкивать Янека, сопеть курносым своим носиком и потом заплачет: если ему что-то не удавалось сразу, он всегда плакал так горько и безутешно, что сердце разрывалось.
Но сейчас в парке детей не было, и никто не прогуливал пуделей на зеленых газонах, и старушки с седыми волосами не сидели с вязаньем на острых коленях, и юноши не играли в свои странные металлические шары – таких игр никогда не было в Польше. Пусто было в парке и тихо, одно слово – оккупация…
«Только бы снова не думать об этом проклятом “зачем”, – испугалась Ганна. – Так можно сойти с ума. Да, я идиотка и последняя дура, да, я поступила глупо, преступно, но нельзя все время думать об этом, нельзя постоянно казнить себя – тогда я лишусь сил и уж ничего не смогу сделать».
Ганна заплакала, потекли быстрые слезы; она увидела себя со стороны, открыла сумочку, достала платок, высморкалась («Никитка так же сморкается – жалостливо»), поглядела в маленькое зеркальце на покрасневшие веки, припудрилась, подвела ресницы и подставила лицо жаркому, пепельному солнцу.
«Нельзя приходить туда с зареванным лицом, – сказала она себе. – Я должна выглядеть красивой. Чиновники помогают только привлекательным женщинам. Они не любят опустившихся просительниц и страшатся истеричек. Все чиновники хотят быть дипломатами, они мечтают на раутах с послами болтать, они о фраках мечтают и файф-о-клоках… Это архитектура помогла мне понять людские характеры, – удивилась своей мысли Ганна. – А ведь это так, действительно это так. Легкость и красота стекла, алюминия и бетона не просто облегчают конструкцию – они облегчают жизнь, потому что делают ее красивей. Корбюзье прав: архитектура – главный воспитатель человечества; если людей “обречь” на красоту вокруг них, они станут лучше, они не смогут поступать так, как поступают, когда живут в каменных казематах, где нельзя двигаться свободно, и видеть свое отражение, и чувствовать солнце, постоянно чувствовать солнце… Будь проклята эта моя архитектура и мои солнечные города – кому они нужны сейчас? Мне нужны мои маленькие, их сердитое сопение, когда они лезли ко мне на колени, отталкивая друг друга, мне нужно босое шлепанье их ножонок, когда они крались ко мне по утрам, высунув свои розовые языки от страха, счастья и напряжения, – только бы не разбудить меня, только бы прыгнуть ко мне на кровать, и залезть под одеяло, и уткнуться своими курносыми носенками мне в уши, и замереть счастливо… Ой, сейчас я снова заплачу, а через полчаса надо быть там, а зареванной бабе обязательно откажут, и я сойду здесь с ума, в этом тихом, пустом и теперь уже чужом городе…»