– Ты чего, бабуля?
– Ох, батюшко, дак ить боюсь, – задушенным шепотом отозвалась она, стоя на одном месте – похоже, ноги отнялись. – Боюся. В прошлом годе вот так же, пьяные, деньги требовали…
– Не бойся, пошли, пошли.
Степан крепко взял ее под старческую, исхудалую руку и осторожно сдвинул с места. Иваниха дрожала, как лист под ветром.
Они миновали балдеющий на крыльце молодняк, и тут Степана обшарил лучик фонарика, обшарил и скользнул на Иваниху. Она присела. На крыльце заржали. У Степана соскользнул в грудь острый, злой холодок.
– Ну-ка, бабуля, погоди.
– Да ты чо, батюшко, пойдем, пойдем, пока меня ноги держат… отнимутся…
Степан и сам видел, что, оставь он сейчас старуху, она грохнется оземь. Сдержался и повел ее дальше. Фонарик погас.
– Чо деется, чо деется! – сокрушалась Иваниха до самой своей избенки. Поднялась на крылечко, долго возилась с замком, не открыла и позвала Степана: – Открой, батюшко, руки трясутся, никак попасть не могу.
Степан отомкнул замок, распахнул дверь и пропустил бабку вперед. Она нашарила выключатель, и в сенках вспыхнул подслеповатый свет.
– Ну все, бабуля, закрывайся, я пошел. Спокойной ночи.
– Да нет уж, зайди, батюшко, дело к тебе есть. – Иваниха села на скамейку, безвольно бросила на колени морщинистые, изработанные руки. Прикрыла глазки. – Погоди только, оклемаюсь я. Ох, ты, чо деется, чо деется…
В сенках стоял сухой и кисловатый запах. В детстве такой запах Степан называл старушечьим. Его никогда не было в тех домах, где были большие семьи и где были ребятишки, но стоило только старухе остаться одной в четырех стенах, как тут же поселялся и этот запах. В прошлые годы, когда Степан еще изредка наведывался к матери, замечал – все крепче, плотнее укрепляется в их избе сухой и кисловатый запах, точно такой же, какой был сейчас и в сенках у Иванихи. Даже потянул носом, чтобы ощутить его сполна.
– Погоди, – бабка едва-едва отдышалась. – Сейчас я.
С крехом, щелкая суставами в коленях, поднялась с лавки и прошла в избу. Вынесла сверток, замотанный в старую, пожелтевшую газету, и на ладонях обеих рук, как обычно подают хлеб-соль, протянула его Степану.
– На-ка вот, прими, Елена мне перед смертью отдала, так возьми. Сам-то все расфуговал, никакой памяти не оставил. Пусть хоть шаль будет.
Степан ошарашенно принял сверток в руки. Сухая бумага, выгоревшая на солнце до желтизны, захрустела под пальцами. Сверток был мягкий, казалось, что от него идет тепло. Кровь гулко и тяжело ударила в виски, и краска запоздалого стыда медленно поползла вниз по щекам. Иваниха молчала. Степан тоже ничего не сказал. Изо всех сил притиснул сверток к себе и осторожно спустился с крыльца по шатким, скрипящим ступеням.