Грань (Щукин) - страница 66

Возле клуба уже никого не было, но это сейчас и не волновало Степана – он торопился домой.

Дома, в своей будке, развернул сверток и расстелил на раскладушке широкую, теплую шаль с длинными кистями. Шаль была темной, потертой и в некоторых местах почиканная молью. А он ее помнил совсем другой – яркой, ворсистой. Мать редко накидывала ее на себя, только по праздникам, и когда приходила с улицы, развязывала тугой узел и опускала шаль на плечи, освобождая гладко причесанные русые волосы, и когда целовала Степана, прижимаясь к нему румяной щекой, он всегда взбрыкивал ногами и заливался смехом, потому что шаль, касаясь своим краешком лица, щекотала до визга.

Он опустился на колени, сунулся лицом в потертую мягкость шерсти, крепко отдающую нафталином, но никакой щекотки не почувствовал. Шаль была просто мягкой и теплой. Напрягся, пытаясь вызвать в памяти материн голос, негромкий, распевный – это он хорошо помнил! – но голос не появился, не пришел, по-прежнему оставаясь за глухой и невидимой стеной. Только реальные, ночные звуки доходили до слуха: где-то неподалеку гудела машина, тоскливо выла собака, и на Незнамовке, быстро подвигаясь к протоке, надоедливой осой ныла моторка.

«Мама, – беззвучно позвал Степан. – Отзовись, скажи что-нибудь. Подай голос».

Гудела машина, продолжала выть собака, и ныла моторка.

«Мама, я новый дом построю, обязательно построю, ты отзовись только».

Истончился и сошел на нет звук моторки, машина напоследок взревела и заглохла, собачий лай оборвался, как срезанный. Тишина. Глухая тишина в середине ночи.

Сполохи

1

Было небо голубым, а солнце красным, и поменяли они свои цвета в мгновение ока: занялось небо ярым пламенем, полохнули каленые языки от окоема до купола и спалили всю голубень, какая стояла над землей. Перекалилось солнце и обуглилось, скользнуло черной сковородкой на землю и покатилось, гремя и подпрыгивая, по узкому переулку, прямехонько целясь на крылечко к Елене. Она и охнуть, сердешная, не успела, только вздернула руки, а черный круг ударился о нижнюю ступеньку, хряпнул ее напополам, подскочил и шлепнулся на ладони. Тяжел, ох, тяжел был круг, будто сплавили его из цельной чугунины, пузырилась поверху ноздреватая окалина, и жаром, жаром пыхало, пронизывая руки до последней косточки. Хотела Елена уронить его – сил на терпение не оставалось, но кожа прикипела к железному кругу намертво. Так больно стало, так тяжко, что выламывало руки в плечах. Хотела двинуться с места и не смогла – придавило ее; подняла глаза вверх, а там ни синевы, ни солнышка, одно задуревшее пламя мечется без удержу, даже чутешного просвета не видно. И тогда она закричала, заблажила от страха дурным голосом и проснулась от своего крика, ошалело вскинулась на кровати, тряхнула раскосмаченной головой и бросилась первым делом к окошку. На улице мороз давил, и стекла на два пальца обнесло инеем, но вверху, в углу рамы, оставался просвет, и Елена дотянулась на цыпочках до него, глянула. За окном сине было, в самые глаза луна пялилась, а по крутым сугробам, по их гребням загнутым рассыпались яркие блестки. Выходит, не порушился еще мир, стоит, как прежде, и все, что увидела, – дурной сон. Приснился и канул. Забыть надо поскорей, такие страхи лучше не помнить. Но забыть оказалось мудрено, боль из сна перескочила в явь, и руки, обмороженные две недели назад, ломало, корежило, еще немножко, казалось, и заскрипят бедные косточки. Попарить бы их теперь, в тепле понежить, да некогда – скоро зазвенит мерзлая рельса у конторы лесоучастка, и надо бежать на железный звяк. Работой Елена руки лечила. Печку успела затопить, приставила на плиту чугунок с картошкой в мундирах, снег в ограде откидала, воды принесла, только поесть не успела – рельса забухала. Сунула горячую картошку в мешок, обмотала потолще, чтобы не сразу остыла, дверь на замок, и скорей, скорей… Через две ступеньки, да сразу на нижнюю, а та под толстым, подшитым валенком – хрусть! – и наполовину. Мелкий снежок осыпался – и зажелтело смолевое нутро доски. А ведь крепкая была доска, не траченная гнилью. А вот – сломалась… Навалился недавний сон, и таким страхом дохнуло – ноги в коленях подсеклись. Глянула на сломанную ступеньку, отвернулась и побрела к конторе. Замолчала рельса, слышно стало, как матерится у конторы, подгоняя запоздавших, начальник лесоучастка Бородулин, как гремит и перекатывается его голос, которого боялись бабы пуще огня. Бежать, бежать надо на этот голос, чтобы нагоняя не получить, а Елена еле плелась, запинаясь на ровном месте, и света белого не видела – все заслонил ей черный круг.