— А зачем я буду передавать? — пожала плечами Маша.
— А мне все одно, — ответила тетя Паша. — Ну чего ж, будем служить?
Они вышли из дежурки и зашли в первую по коридору, ближайшую палату. Палата была большая, на двенадцать кроватей, и все были заняты. В первую секунду, еще стоя в дверях, Маша не испытала ощущения, что она вошла в палату, где лежат немцы. На привычных, таких же, как всюду в больницах, койках с белыми тумбочками у изголовья, под такими же, как всюду в больницах, одеялами лежали не русские и не немцы, а просто больные. Одни спали, другие читали, третьи, откинувшись на подушках, скучая, по-больничному глядели в потолок. И только в следующую секунду, увидев над кроватями больничные дощечки с немецкими надписями, обложки книг, лежавших на тумбочках, и услышав незнакомый, чужой говор двух лежавших около дверей и переговаривающихся между собой больных, Маша всем существом поняла, что это не просто больные, а немцы, немецкие солдаты, у которых под койками она будет мыть полы, будет сбивать им подушки, менять постельное белье, приносить им еду, уносить от них утки с мочой и подкладывать под них судна.
— У этого вон утка полная, — сказала тетя Паша, кивнув на стоявшую под ближайшей кроватью утку, — Снеси-ка, слей да помой. Знаешь где? От дежурки за угол, первая дверь.
Маша подошла к койке, нагнулась, увидела совсем близко глаза неподвижно лежавшего на койке на боку и внимательно смотревшего на нее молодого немца, пересилив внутреннее содрогание, взяла в руки утку, разогнулась и пошла к дверям. Так началась ее работа в немецком госпитале!
Она пришла в восемь часов утра и до смены дежурства, до восьми вечера, протирала мокрой тряпкой полы, и ножки кроватей, и подоконники, выносила утки, подкладывала судна, переворачивала и сбивала подушки, бегала за чаем и полосканиями, приносила и уносила баночки для мокроты, бегала на кухню и с кухни — сначала за завтраком, потом за обедом, потом за ужином,— делала все это в той палате и еще в трех соседних, чувствовала на себе внимательные взгляды всех лежащих на койках чужих мужчин, которые хоть сколько-нибудь сносно себя чувствовали и были способны замечать ее присутствие. За все двенадцать часов она ни разу не пожаловалась ни тете Паше, ни самой себе, не остановилась и как следует не разогнулась. К концу дежурства у нее наступила такая усталость и остолбенение, что ей казалось, что она вообще не в состоянии разогнуться.
Она пришла домой и, только сняв с себя пальто, без сил повалилась на свою раскладушку, не в состоянии ни есть, ни говорить, ни думать ни о чем другом, кроме того, что все то, что было сегодня, будет еще и завтра и послезавтра, потом будет один день перерыва, а потом опять такие же три дня, и так без конца и края.