— Воллен зи ейн вениг шпацирен,— сказал он уже своим обычным голосом,— или пойдем прямо ваш дом?
— Нет уж, прямо домой,— сказала Тоня и невольно благодарно прижала к себе державшую ее под локоть руку Шниквальда,
Наверное, если бы Шниквальд сам придал особую цену своему поступку и вел бы себя в этот вечер по-другому, чем всегда, стал бы домогаться Тони и требовать от нее немедленной благодарности за то, что он сделал ради нее, если бы все это было так, наверное, не произошло бы того, что произошло в эту ночь. Но Шниквальд, казалось, не только не придал своему поступку никакой цены, но даже не хотел говорить о нем, а когда Тоня сама заговорила, только махнул рукой и сказал о Рейнбахе, что он «дрекигес швайн» (грязная свинья).
Когда он довел Тоню до двери квартиры, то совершенно так-же, как обычно, ничуть не более настойчиво и решительно попросил у нее разрешения немножко посидеть с ней: «Ейн вениг ауфвермен» (немножко погреться).
Она посмотрела на его запушенную снегом шинель и такие же сапоги и сказала: «Хорошо!» Он сидел у нее, пил чай, от времени до времени ловил и, ненадолго задержав, коротко и нежно целовал ей руку, и в глазах у него было то самое просящее и даже умоляющее выражение, которое она раньше про себя называла собачьим, а рассказывая про это Маше, говорила, что Шниквальд сидит у нее по вечерам и смотрит на нее собачьими глазами. Но сегодня она не могла сказать это про его глаза, потому что этот человек с собачьими умоляющими глазами только что постоял за нее.
То, что Шниквальд после всего, что он сделал, сидит у нее такой же смирный и умоляющий, как всегда до того тронуло ее, что она вдруг по какому-то не до конца осознанному порыву заглянула ему в его собачьи глаза и ласково погладила его по волосам. С этого все и началось. Он стал говорить ей, что любит ее, что холост, что был бы счастлив жениться на ней, что она измучила его, что он больше не может так, что он просит ее оставить его у себя и наконец сделать его счастливым, что он понимает, что не имеет права торопить ее, что сейчас война, что им недовольно его начальство, а теперь, если Рейнбах разболтает эту историю с ним, оно уже, наверное, сделает то, чем уже давно ему угрожает,— пошлет на передовую.
Он говорил все это, так волнуясь и с таким чувством, что на этот раз Тоня почти не замечала того, что замечала всегда,— как смешно он коверкает русские, слова. Про женитьбу, конечно, это было глупо, какая тут между ними женитьба, но все остальное, что говорил Шниквальд, она чувствовала, было правдой. И про его любовь к ней, и про то, что она измучила его, и про то, что его теперь, наверное, отправят на передовую.