Голубой чертополох романтизма (Эйзенрайх) - страница 138

Записано другое: как Глазер попросил возле КП сигарету, как ты сказал в ответ: «Сейчас-сейчас», а когда минут через пять вышел на улицу, Глазер был уже мертв. Но ни строчки нет об одном-единственном мирном дне недалеко от фронта, на крутой луговине, вдоль нижнего края которой тянулись песчаная дорога и глубокая канава, полная зловонной жижи, а наверху стоял приземистый крестьянский дом; из-под яблонь с визгливым лаем выскочила и скатилась по косогору белая собака с коричневыми подпалинами, а граммофон марки «His Master's Voice»[6] — в разбомбленном Сен-Ло его, вероятно, так и не хватились — снова и снова с шипением изрыгал из своей фирменной трубы «O sèrènade prés de Mexico»[7] (других пластинок не было: Бетти Спелл с ее «Elle était swing»[8] тоже разбилась); потом среди развешенных для просушки защитных френчей и белого белья вдруг появился незнакомец в кожаном комбинезоне и сказал, что он летчик, выпрыгнул с парашютом, а его машину подбили, подбили в этом небе, которое как-то сразу утратило яркость и голубизну; кожаного накормили, напоили, он ел, пил и курил, как все, потом ушел, заронив тебе в душу сознание, что день этот не по-настоящему мирный, а всего лишь день без стрельбы, и только-то: своего рода пустая оболочка реальности. Ни слова нет и о клопах в лазарете, где ты позднее обретался среди вони и гипсовых повязок. Клопы были вездесущи, скорее можно было выгнать из палаты воздух, чем эту пакость. Вольготнее всего они чувствовали себя, засев между металлом и бумагой, а лубки, наложенные на наши руки, ноги, плечи, именно такими и были — из металла и бумаги. Еще они любили железо коек, да что говорить — им нравилось почти все. Единственное, чего они не жаловали, так это ран; гноем, сочащимся из ран, кормятся черви, но не клопы. Клопы кормятся кровью; но в палате нас было восемь, а клопов по меньшей мере восемь тысяч, и невозможно было толком объяснить, чем эти восемь тысяч жили. Но что они жили, чувствовал каждый. Несметным клопиным полчищам не хватало места в постелях и под гипсом. Над койками висели небольшие грифельные доски — так насекомые кишмя кишели даже в дырочках деревянных рам, сквозь которые была пропущена веревка; копошились они и в корешках принесенных в палату книг. По слухам, иной раз якобы встречались палаты без клопов. Конечно, кое-какого облегчения можно было достигнуть, поместив ножки коек в жестянки с керосином; однако клопы мигом выучились пикировать на кровати с потолка. Эфир, впрыснутый под гипс, спасал только на несколько часов. И если впрямь существовала палата, где когда-то не было клопов, то ведь первый же раненый притаскивал в гипсовой повязке такую их прорву, что никакой эфир и никакой керосин уже не помогал. Да… Энгельман умер, зато парень с газовой гангреной все-таки сохранил руку, а второй, от которого отступился даже знаменитый профессор из Гёттингена, через полтора месяца вовсю заигрывал с сестрами, лишь проблема клопов по-прежнему оставалась открытой. Один из обитателей палаты — он кое-как ковылял — охапками носил из сада прутья, потому что вилка только рвала бумажные бинты между гипсом и телом и далеко не всегда доставала до зудящего места. На день выдавали по две сигареты, вот все и коротали время, уничтожая клопов. Особенно много удавалось истребить, когда ночью вызывали сестру и она зажигала свет; клопы ведь ползали сверху по гипсу, по простыням и по голому телу лишь в потемках, и, неожиданно включив свет, можно было застать их врасплох. За день убивали десятка четыре-пять, а то и больше, но орды насекомых не убывали. Ни для кого давным-давно не было секретом, что меньше их не станет, и охота продолжалась из чисто спортивного интереса. Так и жили, а после, месяцев через пять, гипсовую повязку надрезали и раскрывали, как ракушку, клопы в панике устремлялись прочь, и белый перевязочный столик на мгновение становился черен от них, — а ты, ты сам себя не узнавал; хотя, возможно, ты вправду менялся здесь, в окружении беспомощности, и, возможно, именно потому не написал об этом ни строчки.