Он умел чувствовать людей, как никто другой – умел знать их желания, позывы, стремления, ощущал мечты и теперь впервые в жизни радовался этому умению, ибо применял его для хорошего. Растекался, чувствуя под руками податливое тело, впитывал его жар, движения навстречу, мягкость губ. Вздрагивал сам, когда вздрагивала она, ловил каждый вздох, каждый отзвук дыхания, каждый мимолетный позыв. И ласкал так нежно, как думал, не умеет.
Он гладил, лелеял, он дарил. А ему дарили в ответ – нежность, доверие, волны любви.
Она оказалась еще мягче, чем он предполагал, но с жаром, со страстью, с неуемным желанием отдавать. Руки неумелые, но ему и не нужно, губы дрожат, но он умеет успокоить сам. Налитая грудь – та самая, правильная, – тонкая талия, стройные ноги; ее сердце и тело пели под ним – он чувствовал, слышал. Понимал, когда нужно нежнее и медленнее, ощущал всю готовность и неготовность, вошел тогда, когда стало можно…
И ночь потеряла очертания. Узкая неудобная кровать превратилась в бескрайний шелковый ковер, стены ветхого дома в самое теплое в мире пристанище, и весь мир вдруг сосредоточился в единственной точке пространства – самой нужной и самой правильной.
Он не закончил сам – не стал пугать ни диким темпом, ни бешеным напором.
Дождался, когда под его телом стихнут судороги, когда ее колени, губы и руки перестанут дрожать, когда отзвучит стон, и откатился, лег рядом. Притянул Алю к себе, уложил ее голову себе на плечо, прижал.
Тесно; его локоть упирался в стену. Вокруг стояла нетронутая звуками глубокая ночь.
А рядом лежала женщина.
Смотрела, как и он, в потолок, гладила его подушечками пальцев по груди, молчала и иногда вдруг вздрагивала вновь. И тогда он успокаивал ее поглаживанием.
Теперь она пахла мужчиной.
Она пахла им.
Он думал, что знает, как выглядит счастливая женщина, – оказывается, не знал.
Алька светилась. От счастья, от физически ощутимого разлившегося вокруг нее умиротворения, будто от какого-то недоступного ему знания, которое вдруг сделало ее мир особенным.
А Баал ходил напряженный – не знал, как себя вести, и потому помалкивал. Молчал и за завтраком, только спросил, придумала ли она себе имя, – ему с улыбкой покачали головой – и ушел строить сарай.
Он старался забыться в работе: орудовал инструментами до седьмого пота, таскал бревна – иногда, кажется, таскал их бесцельно – и знал, всему придет конец. Он обещал ей быть честным, но не мог решиться на разговор – не осмеливался стереть с ее лица блаженное выражение, щадил.
Себя или ее?
В обед на кухню его приманил запах мясных лепешек.