— Я, Федор Иванович, мужику, как он в бригадиры выйдет, сейчас же неверность делаю…
— Помолчи, помолчи…
— Молчу, Федор Иванович!
Солнце набрало такую силу, что пробивалось сквозь сомкнутые веки, но Анискин глаза не открывал, не двигался, а только посапывал, сообразив, что Панка говорит правду… Гришка Стамесов, прожив у нее чуть меньше года, подался на выучку в город, Гошка Кашлев вышел в заместители председателя, а Василий Огнев ходил в мастерах на шпалозаводе.
— Ты какие газеты выписываешь, Панка? — спросил Анискин.
— «Сельскую жизнь» и «Комсомольскую правду», Федор Иванович.
— А в доярках какой год ходишь?
— Это, Федор Иванович, сказать нельзя… Я, поди, лет десяти начала коров-то доить. Война же была, Федор Иванович!
— Ну, молчи, молчи…
Всего седьмой час шел, а Анискину уже было жарко — попадая в легкие, теплый воздух распирал грудь, колом становился в гортани. Не было житья Анискину в жаркие дни, одно спасенье имелось — поменьше двигаться. Потом он, не шевелясь, сказал:
— Ты, может, дура, Панка!
— Это, Федор Иванович, надо подумать…
Такой дикости Анискин в жизни не видел — Панка ласково потерлась щекой о собственное плечо, опростала друг от друга губы, заплывающими глазами посмотрела на веселое солнце. Прежняя тихость и ласковость были в Панке, довольство всем, что видит и слышит. «Она, может быть, чокнутая!» — вдруг решил Анискин, заглядывая ей в лицо.
— А?
Пахло от Панки вчерашней самогонкой, одеколонами и пудрами, а поверх всего лежал тягучий, сладкий и по-ночному темный запах ситцевых подушек, сушеного сена и отбеленного на морозце холста.
— Федор Иванович, а Федор Иванович, — радостно сказала Панка, — не должно быть, что я дура… Я в кино все понимаю. Когда с бабами домой иду, то им картину объясняю.
— И в газетах все понимаешь?
— Отдельные слова не разбираю, Федор Иванович, но если до конца прочту, то хоть ночью спроси, наизусть перескажу…
От этой Панки можно было от смеху помереть — левый глаз у нее напрочь закрывался, правый отливал семью цветами, как радуга, но кожа лица как светилась, так и продолжала светиться, нежная и матовая.
— От тебя, Панка, можно со смеху сгинуть!
— Смейтесь, Федор Иванович, смейтесь!
Ухмыляясь, Анискин полез в карман широченных парусиновых штанов, достал лохматый от времени кошелек, а из него вынул пятак, протянул Панке:
— Приложи к глазу-то!
— Зря, Федор Иванович! От синяков только царские пятаки помогают — в них меди много… — Однако пятак Панка взяла и, тихо смеясь, приложила к глазу. — Вот у меня какие буркалы!
— Ну ладно, ладно!
Оперевшись руками о крыльцо, Анискин поднялся, надув щеки, потрепал по загривку Шарика: «Ах ты пес, три ноги!» Добрый, веселый был Анискин, отдувался не так тяжело и шумно, как всегда, и походил на восточного бога, но бога доброго. Передразнивая Панку, он прищурил глаз: