Почерк у Кати был тогда прямой, круглый, правильный, заглавные буквы выводила она особенно тщательно и писала без помарок. Саше часть стихов была знакома по школе, другие он читал впервые. Он не думал о том, что именно могло когда-то нравиться пятнадцатилетней Кате, он читал тетрадь, как книгу.
Он читал одну страницу за другой, медленно, шевеля губами, испытывая удовольствие от какой-то осязаемой красоты; в начале второго часа он отложил тетрадь, поднял руку, потушил свет, и голова его вдруг загудела стихами, шли рифмы, запела музыка; он думал, что будет совсем просто припомнить что-нибудь, но вспоминались только отдельные строчки, мешались с другими, звучали долгой, упоительной струной и пропадали.
Письмо. Ах да, письмо! Почтальон принес письмо Ивану. Оно лежало на столике, Саша даже не взглянул, откуда оно, от кого. Он присел на постели и взял конверт в руки: письмо было из Питтсбурга, от миссис Торн, от матери. Саша взглянул на часы: было восемь часов, Иван должен был сейчас вернуться.
Он опять опрокинулся на подушки. Он заснул вчера, измученный стихами, и ему долго ничего не снилось, он буйно и жарко ворочался. Один раз он проснулся: он лежал поперек кровати, голову свесив к коврику, и бормотал:
Неостывшая от зноя,
Ночь июльская блистала.
Он взобрался на кровать, запеленал себя в одеяло и опять провалился в сон.
Теперь он лежал и думал, что сегодня вечером непременно снова возьмет Катину тетрадь и будет перечитывать, как знакомое, но еще не до конца. Он увидел перед собой долгий и очень важный день и обрадовался, что вот он живет на свете, что он здоров, что он свободен, не очень беден и почти честен и увидит Андрея.
И пока он радовался, что у него нет прошлого и настоящего, а есть одно только будущее (выдуманное ему Иваном и Катей, но уже окончательно им усвоенное), он услышал шаги Ивана на лестнице. Шаги были изо дня в день одни и те же, и Саша знал их, ждал и невольно слушал их, пока они не прекращались у двери.
Теперь было поздно вставать, теперь надо было ждать, пока Иван разденется, — иначе в комнате было тесно. «Комната эта для нас с тобой нарочно выдумана, — сказал когда-то Иван. — Один спит — другой сидит, один встал — другого нет, и так далее». Он вошел, снял и повесил на гвоздь все, что только на нем было, и остался в одних носках и кальсонах. Он мылся долго, тер себя щеткой, мочил волосы, густые, черные; лопатки ходили у него под смуглой кожей, из-под мышек вперед и назад торчали пучки жестких волос, и на груди был правильный, курчавый, черный треугольничек, на плотной и тоже смуглой груди с темно-коричневыми, маленькими, плоскими сосками.