Как только устроюсь на зиму, начну заниматься, как раньше. <…>
Воскресенье, 10 сентября (29 августа) 1876 года
Сегодня мы – мое величество, мой отец, мой брат и два моих кузена – отправились в Полтаву.
Мне остается только себя поздравить: мне уступают, мне льстят, а главное, меня любят. Отец, который сначала хотел свергнуть меня с трона, теперь уже почти понял, почему мне воздаются королевские почести, и примкнул к остальным, если не считать некоторой присущей ему мальчишеской заносчивости.
Этот человек, сухой и чуждый всем семейным чувствам, со мной поддается порывам родительской нежности, удивляющим всех, кто его окружает. Поэтому Поль проникся ко мне двойным уважением… <…> а поскольку я дружелюбна со всеми, все меня любят.
– Как ты изменилась за то время, что я тебя не видел! – сказал мне сегодня отец.
– В каком отношении?
– Ну… Гм!.. Если бы ты избавилась от некоторых шероховатостей в характере (впрочем, я и сам их не чужд), ты была бы совершенством и сущим сокровищем.
А это значит… Впрочем, полностью оценить значение этих слов могут только те, кто знает моего отца.
<…> Спровадив Мишеля, говорили о глупости Грица.
– Какой он дурак! – воскликнула я. – Нет, правда, слушайте, с моим честолюбием, притом что я столько училась, читала, видела, – выйти замуж за Милорадовича?
– Гм, да, – отозвался отец, – пожалуй, он глуповат.
И посмотрел на меня, не зная, утвердиться ли ему в презрении, раз уж я так уверена, или все же высказать свою мысль, которая наверняка заключалась вот в чем: Милорадович – завидная партия, даже для тебя. <…> Но говорит он вот что: «Гриц дурак, я и пальцем не шевельну, чтобы вас сблизить». А я отвечаю: «Конечно, Гриц дурак, и он мне не нужен даже при условии, что он умолял бы меня на коленях». <…>
Опьяненная своим дочерним успехом, я беззвучно восклицаю:
«Меня не любят одни скоты, а предают одни подлецы!..»
Четверг, 14 сентября 1876 года
<…> В толпе было негде яблоку упасть, мы с трудом протиснулись к себе в купе.
После деревни мне было занятно глядеть на толпу, и я приникла к окну. Люди толкались, кричали, а я смотрела; вдруг я так и вздрогнула, услышав стройное пение мальчишеских голосов, выводивших церковный псалом, – они звучали красивее и чище женских: это было словно ангельское пение.
Это архиерейские певчие пели молебен за здравие добровольцев[66].
Все обнажили головы, а у меня от звонких голосов и от всей этой небесной гармонии перехватило дыхание, и когда они смолкли и я увидела, как все замахали шляпами, платками, руками, то на глаза мне навернулись слезы воодушевления, а грудь наполнилась восторгом, и я, не в силах ничего с собой поделать, закричала, как все, «ура» и заплакала и засмеялась. <…>