– Вот какого ты роду-то! – наконец воскликнул Гермоген, – не знал, не ведал я… Что же, в монастыре вынужден был ты схорониться от своих недругов? Да, да, понимаю. Опала – она сродни пожару. Сжигает и душу, и сердце.
– Эх, старче, – снова вздохнул настоятель, – кабы так сталося, как ты сейчас сказал мне. Кабы так… После того пожара кто из Глинских выжил, хоть и были удалены подальше от царя, но жили не хуже других. Я вспоминаю свое детство… Ох, и бедовым малым слыл! Вокруг себя такие ватаги собирал, что москвичи стали побаиваться, как бы не поджег я столицу-то снова.
– А ты-то что?
– А я… Зачем мне жечь Москву? Не басурман же я какой. Да и не водилась во мне жестокость к людям. Строг, справедлив бывал – не спорю. Случалось, наказывал своих однолеток, коли заслуживали того. Но и защищал их от лихих людей. Всяко случалось.
– Скажи, отче, а как величали-то тебя в годы твоей юности? – спросил Гермоген.
– Так смотря кто… – неопределенно ответил настоятель, – самые близкие мои друзья называли Косьмой. А так, для чужих людей, был я князем Косьмой Алексеевичем. Некоторые звали за глаза «лихим князем». А бабка моя Анна ласково кликала «кудеярчиком».
– Куде… кудеярчик – значит «озорник», – уточнил Гермоген.
– Да, подтвердил отец Петр, – озорник или шутник. Она очень любила меня и прощала все мои шалости. Знаешь, брате, я ее тоже очень любил и уважал. Сколько в жизни пришлось моей бабке страдать, а к людям она всегда добра была, незлоблива. Не огрубело ее сердце. Хотя почему-то считалось, что все Глинские отличаются буйным и неукротимым нравом, способны на любой поступок. Поверь мне, это не так.
– Да я что, я верю, – старец утвердительно кивнул головой, – люди-то нередко напраслину возводят. Особенно на тех, кого можно безбоязненно обидеть.
– Обидеть? Нет, в обиду я себя не давал, – снова заговорил настоятель, – я всегда считал справедливость главнейшей обязанностью князя по отношению к себе равным, не говоря о челяди.
– О! – воскликнул Гермоген, – с таким уставом в сердце на Руси долго не протянешь.
– Так молодой был… – спокойно сказал отец Петр, – силушку да удаль девать было некуда. Весело жил! Но моя бабка-то рассудила, как ты сейчас: «Своим характером долго в Москве не усидишь. А шутки, они закончатся скоро и плохо для тебя».
А я смеялся.
Отец Петр закрыл глаза и долго лежал молча. Свечки тихонько потрескивали, а за окном стояла тяжелая зимняя ночь. Небо прояснилось, обнажив холодное мерцание далеких и близких звезд. И лишь изредка в сосняке шумно сваливалась на тропу белая пушистая шапка снега, и снова наступала тишина. Гермоген совсем было подумал, что настоятель уснул, но тот снова открыл глаза и как ни в чем не бывало продолжил: