Во втором лагере Николай провел почти три недели и навидался там всякого. Равнодушный, торопливый допрос, проводимый замученным человеком в форме без знаков различия, говорившем на плохом русском языке. Равнодушная регистрация его вранья: лейтенант Николай Поляновский, командир медвзвода, ВУС 901600[48]. Снятие отпечатков пальцев, нанесение номерной татуировки на левое предплечье. Фотографирования радужки и забора крови на ДНК, которых он боялся больше всего, так и не было. Может быть, брали, пока он не помнил себя? Нет, вряд ли, тогда всем было не до того. Тогда артиллерия грохотала слишком близко. Или это так шумело у него в ушах от лихорадки?
«Прописка» в барак для младших офицеров. Поверхностное знакомство с тремя десятками младших лейтенантов, лейтенантов, старших лейтенантов и капитанов. Быстрые диагнозы. Капо. Будущий капо. Наш человек. Еще наш. Еще. Не наш, рекрутер. Еще не наш, провокатор. Быстрый обмен новостями с теми «нашими», кто попал в плен на час или на неделю раньше, чем он. На час, на день, на два дня позже.
– Слышь, моряк сухопутный? А что, линкора тебе не хватило, а?
Сильный новичок, на первой же раздаче отбирающий пайки у нескольких слабых. Быстрый обмен взглядами, опущенные глаза. Та же история днем и та же вечером. Ночи они даже не дожидались. Силач был в лагере явно впервые: он не успел понять, что начинать так себя вести можно, только сформировав стаю, которая будет прикрывать твой сон. И что такого порядка здесь уже не установлено кем-то другим, о чем-то да говорит. Нет такого приема самбо, который защитит от удара ребром обломка доски, нанесенного в висок через полминуты после того, как человек закрыл глаза. От удара левой почему-то долго и мучительно болела потом полукультя правой руки, и всю ночь он промучился, ворочаясь и с трудом сдерживая стоны. К утру ему стало совсем плохо: ребята помогли, отпоили водой, прикрыли на поверке, не дали упасть. А не то бы кранты.
Когда они вернулись, к нему подошел капо: посмотрел внимательно. Произнес буквально четыре слова; даже не произнес, а буркнул себе под нос: «Ниче так, бодро начал». И ушел куда-то по своим делам. После этого Николай решил, что жить здесь можно. Немного рановато решил, но более-менее правильно. В этом лагере почти четверть была «стариками» – в плену с лета и даже весны. Про текущие новости они более-менее знали, и прямо ассоциировали с ними очевидные для себя перемены в поведении охраны. Текущая смертность не имела никакого сравнения с тем, что было еще два месяца назад. Питание – тоже. Вода стала доступной, представляете? Нет? А вы знаете, каково это – многими неделями жить с непрерывным ощущением жажды? Особенно летом? Сейчас-то ладно: можно и иней с подоконника поскрести, и под ногами что-то на плацу пальцами собрать и в рот сунуть. С две недели назад начали выдавать 20-литровые баллоны с питьевой водой: как кончается, дают новый. А уже и не надо – зима. Холод теперь убивает, а не жара. Вот с отоплением за этот месяц лучше не стало: по несколько угольных брикетов на печку дают, а толку от них – на считаные часы. Но раньше совсем было худо: и не с теплом или водой, а натурально с жизнью. С вышки или от ворот тогда могли просто дать пулеметную очередь по толпе. Могли вывести на поверке из строя человек пять, и тут же кончить их на месте «за беспорядок в строю» или за то, что в сортире слишком уж после ночи нагажено. Нельзя сказать, что теперь такого уже нет, что теперь все это прекратилось. Есть, хотя и реже. Но выглядит иначе почему-то. Чувствуется иначе. Раньше убивали с громким смехом, демонстрируя превосходство и удовольствие от своей крутизны. А теперь каждый выстрел – это будто «вот тебе! получи!». Будто месть за что-то. И какая-то растерянность во взглядах. Уже не наслаждение.