На поминки мы не поехали, хотя мама сначала хотела. Мы пришли во двор старого дома в центре города. Бабушкин муж курил, сидя на скамейке у подъезда. Бабушка ушла в дом. Мама застыла.
– Домой, – она схватила меня за руку и потащила на остановку. – Не могу я, Лика, не могу…
– Ты знаешь, – заговорила мама, когда мы сели в троллейбус, – в детстве я очень боялась темноты. Хотела спать только при свете, не могла пройтись по коридору, если там было темно. Мама не понимала моих детских страхов и считала это все дуростью. Однажды она решила резко их пресечь. Заперла меня в туалете, у нас щеколда снаружи на двери была зачем-то. Выключила свет. Как я кричала, как билась в дверь! Мне было так страшно, Лика, ты не представляешь. Но мама, видимо, даже ушла из дома. Я пробыла в туалете очень долго. Помню, что легла на пол и молила Бога о смерти. А когда мама вернулась, она поила меня клюквенным морсом и кормила сушками. Потом посадила учить наизусть «Евгения Онегина». У меня все лицо зареванное, а ей будто дела нет. Лишь спать укладывая, сказала: «Что, страшно было? Ничего, зато теперь ты, дочка, ничего не боишься». И она улыбалась. Хуже всего, Лика, что искренне.
Дома мама долго сидела на кухне с чашкой чая и вспоминала, как отец сжимал ее руки, как ластился к ней, словно кот. Его смеющиеся глаза с хитринкой, внутреннюю свободу и несвободу от нее. От нас. Ночью мы спали вместе. Мама попросила обнять ее. Я дышала в ее тонкую спину. Нас было двое в этом огромном мире, а где-то за городом – прямоугольный холм чужой могилы. Того, кого я могла называть папой…
– Ты не знаешь, где Игорь? – спросила я одного из однокурсников Игоря, вцепившись в его куртку.
– Да к маме в Германию улетел. Пропускает пары, преподы ругаются.
– К какой маме? – я оторопела. – Он же сирота.
– Кто? – парень удивился, потом, присмотревшись, засмеялся. – А-а, так он это тебе специально сказал, чтобы понравиться. Таинственным казаться хотел.
– Как это, таинственным?
– Ну, ты что, не понимаешь? – он смутился. – Ладно, извини, мне пора.
Я спряталась на дальней парте, чтобы, если вдруг разревусь, никто не увидел моих слез. Преподаватель говорил громко, все записывали за ним, зная, что на экзамене он требовательный и дотошный и первым делом смотрит конспекты. Но я не слышала его, открыла тетрадь и смотрела в нее отсутствующим взглядом. Мне хотелось обдумать произошедшее, но я враз отупела, опустела. Впервые я увидела и почувствовала себя фарфоровой чашкой, легкой, тонкой, пустой, выпустишь из рук – разобьется.
Так не поступают, так не лгут. Зачем? Глупость какая.