— Я сам отвезу тебя на твою Гору, Бекки, пообещал отец, глядя в ее изможденное лицо, когда доктор Болт на цыпочках вышел из спальни.
Лоурел была уверена, что он впервые за всю их жизнь дал ей невыполнимое обещание. Да и «дома» на Горе уже в ту пору все равно не было, он давно сгорел. Лоурел тем летом была в школьном лагере, но ее мать жила «там, дома». Она бросилась в огонь и спасла собрание сочинений Диккенса, принадлежавшее ее покойному отцу, спасла, рискуя жизнью, перевезла книги в Маунт-Салюс и освободила для них место в книжном шкафу — там они стояли и сейчас. Но перед смертью она совсем забыла, что дом давно сгорел.
— Я отнесу тебя туда на руках, Бекки!
— Люцифер! — крикнула она. — Лжец!
Именно с тех пор он стал с мрачной насмешкой называть себя оптимистом: видно, он выкопал это слово из лексикона своего детства. Он любил жену. Что бы она ни делала — раз она не могла поступить иначе, — значит, так надо. Какие бы слова у нее ни вырывались — значит, тоже так надо. Но сейчас все было вовсе не так, как надо. Беда крылась именно в ее полном отчаянии. И никто другой не мог привести ее в такое отчаяние, как тот, кого она так отчаянно любила, тот, кто не хотел замечать этого отчаяния. Так он раз за разом предавал ее.
И сегодня, в тоске, Лоурел хотела бы снова вернуть и отца и мать к этим постоянным живым мукам, потому что эти мучения они испытывали вместе, друг из-за друга. Она хотела бы вернуть их к себе — пусть разделят ее горе, как она делила их горести. Она сидела и думала лишь об одном — о том, как мать держала их руки, как они с отцом долго держали руки матери, когда уже совсем нечего было сказать.
Лоурел помнила, как мать подносила свои руки совсем близко к глазам, словно могла видеть пустые, праздные пальцы.
— Бедные, бедные руки… Зимой она шла от колодца, руки в кровь порезаны льдом — да, льдом!
— У кого, мама? — спросила Лоурел.
— У моей матери! — крикнула та с упреком.
После инсульта, еще больше искалечившего ее, она, не видя ни своей комнаты, ни лиц людей, лишенная возможности проверить, посмотреть, вообразила, что ее перевезли куда-то, что теперь она не у себя в доме и не «там, дома», что ее оставили одну, среди чужих, на которых и сердиться бесполезно — все равно не поймут. И умерла она молча, затаясь от всех, в изгнании, в унижении.
А когда она еще узнавала дочь, она ей сказала:
— Ты могла бы спасти жизнь матери. Но ты стояла в стороне и не хотела вмешаться. Мне горько за тебя.
Для нее Балтимор был самым краем света, куда привозишь тех, кого любишь, и там они тебя покидают.