— Знаете, сеньор, — доверительно обратился он к Гивенсу, как один умудренный опытом мужчина к другому, — женщины — это прекрасно, но мне сейчас не до них. С вашего позволения, я пойду в деревню и позавтракаю. Боже милосердный, наконец-то я наемся! А завтра утром, на рассвете, я приду на раскопки и буду работать за семерых. Бог с ними, и с Марией Розой, и с Марией Консепсьон. Пусть себе живут, как знают. Я с ними потом разберусь.
Весть о возвращении Хуана быстро разлетелась по деревне, и утро он провел в окружении друзей. Они хором восхищались, как ловко ему удалось избавиться от армии. Такой подвиг способен совершить только герой. А новоявленный герой все ел и не мог насытиться и пил пульке — ради такого события стоило выпить. Когда он наконец вернулся к Марии Розе, было уже за полдень.
Она сидела на чистой соломенной циновке и натирала жиром тельце сына, рожденного три часа тому назад. При виде этой идиллической картины на Хуана нахлынула столь бурная радость, что он отправился обратно в деревню, в пулькерию «Смерть и возрождение», и пригласил всех, кто там был, выпить вместе с ним.
Едва держась на ногах, двинулся он в обратный путь к Марии Розе, но необъяснимым образом попал в свой собственный дом, где и решил поколотить Марию Консепсьон, дабы заново утвердиться в правах законного хозяина.
Мария Консепсьон, знавшая обо всех событиях этого злосчастного дня, не проявила покорности и воспротивилась побоям. Она не стала ни кричать, ни просить пощады, но твердо держала позиции и оборонялась; мало того, она даже ударила Хуана. Ошеломленный Хуан, вряд ли соображая, что происходит, отступил и в недоумении воззрился на нее сквозь медленно колышущуюся пелену, которая застлала мир перед его глазами. Ну, ну, у него и в мыслях не было поднимать на нее руку, Боже упаси. Он ведь ее не обидел, верно? Он сдался и побрел прочь, засыпая на ходу. В уголке, в тени, он повалился наземь и мирно захрапел.
Увидев, что он спит, Мария Консепсьон начала связывать кур за лапы. Сегодня базарный день, она уже и так опоздала. Скорее, скорее! Веревка путалась в ее дрожащих руках. Наконец она собралась и пошла, но не по дороге, как всегда, а через вспаханное поле. Она бежала в смертельном ужасе, ноги подкашивались. Она останавливалась и озиралась по сторонам, пытаясь понять, где же она, пробегала еще несколько шагов и опять останавливалась. Наконец до нее дошло, что идет она совсем не на рынок.
И тут она мгновенно опомнилась, ей стало ясно, чтó же так невыносимо ее терзает, стало ясно, что она задумала. Она тихо села в тени колючего куста и отдалась не знающему утоления горю. Путы, которые так долго держали все ее существо в тугом узле немого страдания, вдруг разом лопнули. Она дернулась и невольно отпрянула, как будто ее ударили, ей стало жарко от пота, казалось, это не пот, а кровь, которая хлынула из всех ран, что нанесла ей жизнь, и нестерпимо жжет ее. Натянув на голову ребосо, она уткнулась лбом в колени и застыла. Лишь иногда она приподнимала голову, потому что пот заливал ей лицо и насквозь промочил перед кофточки, и рот ее кривился, точно она плакала, но только без слез, без единого стона. Казалось, в ней нет сейчас ничего, кроме темной, зыбкой памяти о горе, что жгло ее ночами, и о смертельном бессильном гневе, что пожирал ее днем, — гневе, от которого рот наполняется горечью, а ноги становятся тяжелыми, будто она в сезон дождей завязла в глине.