– Я искал в том большом и чужом мире знакомые лица. Я уже сожалел, что не вижу привычных лиц наших стариков и детей, тех знакомых серо-бледных лиц, от которых я ушел и которым уже не смел вернуться, и, если бы вернулся, то сломался бы окончательно, утонув в обманных снах и алкоголе, который бы через мои поры выдавливал из меня кошмары. Неуверенно и осторожно ходил я улицами города и пытался по фигуре, по движению, по жестам, по выражению лица найти того, кто бы мог понять меня, пришел мне на помощь, кто мог понять меня, кто помнил жару того августа. И не находил. И не нашел. Но мне удалось все же выжить в этом мире, который высокомерно морща нос, все же принял меня, научил меня терпеть, научил меня молчать, научил не бояться.
И я понял, что мир этот никогда не будет моим полностью, но в нем можно жить. Хлеб я себе зарабатывал не столько трудом, сколько желанием жить, упорным желанием и силой, которая во мне еще осталась, которая еще жила в моих руках и плечах, в моем теле, за которое я был спокоен, не так как за разум, который, как думаю, частично остался там, где-то на поле, между танками и тракторами, между одними руками, которые дарили нам свежеиспеченный хлеб, и другими, которые продавали нам водопроводную воду. Мир окружающий меня, никак не желал становиться более понятным, никак не желал приоткрыться мне, хотя я большим самоконтролем все же убрал привычный для моих мест акцент.
Я был внимателен каждый раз, когда нужно было что-то сказать, я сначала проговаривал предложение в уме. Началось это тогда, когда я в одном магазине попросил буханку хлеба. Продавщица с искусственными кудрями и с нарисованными помадой оладьями губ, поправляя золотой крестик на вялой груди, сказала мне, растягивая слова, наслаждаясь возможностью унизить, что у них нет буханки (ха!) хлеба, а есть батон! Батон! Вкус того хлеба я помнил долго и никогда больше не вошел в тот магазин. И еще я дал себе клятву – что рано или поздно я стану частью этого чужого мира. Я научусь говорить на их языке. Вода поднималась все выше, голос нашего друга звучал все уверенней, но кроме него не слышно было ничего – ни гула машин, ни криков ищущих нас людей. – На стройке, где я работал, звучал мой язык: звучал мой, привычный мне акцент, где звук «е» передавалось лихим «ийе», а не долгим тяжелым для меня «э», и я почувствовал, что вернулся домой. Или не домой, но туда, где мне все знакомо, здесь не было горечи воспоминаний, здесь не нужно было тонуть в снах и фантазии, я решил не обольщаться прошлым, стать частью новой жизни, а не рабом воспоминаний и снов.