Я решил снова создать себя, забыть себя прошлого, как впрочем все забыли. В борьбе с самим собой я иногда сдавался. Сдавался, и тогда с приятелями моими шел в какой-то затрапезный ресторанчик, где мы все собирались и где все говорили с акцентом, более того, старались его подчеркнуть, чтобы все слышали этот говор как опознавательный знак. Мы надевали тогда самую нарядную нашу одежду, тщательно брились перед бараком, в котором жили, пытаясь не пропустить ни волоска в зеркале, висящем над тазом с мутной мыльной водой и такие разодетые, аккуратные и вычищенные, старательно обходя все лужи, чтобы не запачкать ботинки, приходили на встречу, которая заканчивалась одинаково – пьянством, дракой и песнями, которые напоминали нам о земле, в которой мы выросли и которой у нас больше нет.
Я не хотел оставаться в их кругу, не хотел быть чужаком в этой стране, я научился говорить без акцента, научился правильно выговаривать звук «е», выучил чужие мне слова и перестал ходить в те подвалы, где пелись только нам понятные песни, напоминающие нам наш край, наш пот, нашу землю, скудную, как мужские слезы. И я начал уходить от друзей. Начал избегать их. Я устраивал долгие прогулки по городу, заставлял себя помнить названия улиц, я учил расписание движения транспорта, я радовался, когда меня спрашивали о каком-то адресе и я знал, где находится нужная улица: отвечал я подробно, при этом четко выговаривая непростое «е» и полностью держа под строгим контролем свой акцент. И я был счастлив, когда меня считали частью этого асфальта, частью этих белёсых бетонных зданий, которые составляют город. Изменив свою речь и сбежав от воспоминаний, я искал способы исчезнуть в этом человечьем муравейнике далеких мне людей, хотел слиться с ними, хотел забыть свой мир, от которого я сбежал, который выплюнул меня насильно, мир в котором было так много ненависти. Я хотел стать таким как люди в этом городе, которые не имеют воспоминаний и не нуждаются в них, и как только я сумел сэкономить какую-то сумму, я ушел со стройки, но прежде чем уйти, я зашел в магазин, где стояла та женщина с губами как оладьи, с вечным пятном на переднике и попросил батон хлеба, и она мне дала его. Дала молча и ничего не сказала, даже плечом не дернула в презрении, хотя, уверен, меня-то она узнала. Я крошил хлеб в руке, мял его в пакете, неся по улице и ощущал, что он жжет мне ладони, хотя не был ни свежим, ни горячим.
Я шел, рассекая чужую для меня толпу, и верил, что она стала менее чужой, надеялся, что я стал такими же как они, как люди в этой толпе: равнодушным и высокомерным. Мешало лишь одно: документ, который я носил в кармане. Этот кусок бумаги, закатанный в пластик, помог мне, врать не буду, но он же и не дал мне возможности окончательно стать своим в этом мире, окончательно слиться с ними, выбросить из своей памяти августовский страшный бег. На этом куске пластика с печатями, датами, подписями официальных лиц и моей фотографией, сделанной сразу же, как только мы оказались в распределительном центре. Фотографией, где я, небритый и грязный, с потерянным мутным взглядом, в котором читается недоумение и неверие в то, что я жив, смотрю в объектив.