Мрак (Вулин) - страница 40

 – В полдень я проснулся от невыносимой боли – это звук трактора вдали заставил меня пробудиться с криком, что нужно бежать. Глаза детей, привлечённых моим криком, детские глаза из которых глядит преждевременная взрослость, неподходящая их хрупким телам, смотрели на меня спокойно, пока я хватал ртом воздух и махал руками в воздухе, пытаясь прийти в себя. Я умылся холодной водой в общем умывальнике, глядя на свое лицо, искаженное кривым узким куском мутного зеркала, висевшего напротив. И видел, что я медленно и верно схожу с ума. Сумасшествие глядело на меня с небритого серого чужого лица, по которому текли капельки воды. Отекший от сна и безделья, от смертельной дозы фантазий, я трогал свое мягкое пластилиновое лицо с висящей кожей, я глядел в свои заплывшие красные глаза и понял, что достиг дна. Я встал и заставил себя идти. Не куда-то, а – отсюда. Я боялся мира, находящего за зоной своего сна. Тем более я боялся мира, находящегося за зоной нашего временной вечной пристани, за зоной ржавых ворот нашего санатория.

Меня пугал большой мир, мир, в котором я не знал никого и в котором никому не было дела до меня. Я не был уверен, что я хочу туда – в этот мир, мир, который плевал на мои страхи и мои надежды, мои мечты и мои опасения. Мир этот не ощутил горнила августовской жары, через который я прошел. Мир этот не был заклеймен огнем беженства, жаром метаний между гусеницами танков и рокотом самолетов. Мир этот пугал меня, в нем все было чужим, и я в нем был чужой, и все мои воспоминания, хотя и нерассказанные, уже были покрыты пеплом забытья. Я собрал всю свою храбрость, поскольку гнал меня страх еще больший, чем неизвестность этого мира – ужас собственного сумасшествия, ужас того, что я превращусь в живого мертвеца, такого, как живущие в санатории старики, как бывшие офицеры с их поблёкшими женами и старообразными детьми. Я испугался бездны каждодневного безделья, испугался собственной пустоты. Поэтому я все, что мог взять с собой, сложил в вещмешок существовавшей когда-то армии, надел полученную чужую одежду, которая лежала в вестибюле и собиралась для нас, оставшихся без своих вещей и вынужденных копаться в чужих обносках, выискивая более теплые и менее поношенные вещи. Причесался в коллективном санузле, который, как ни посыпали его хлоркой и мыли, всегда пах чужой физиологией, мочой и стыдом. Побрился, чего не делал давно, хотя ранее брился каждодневно. И чистый, побритый, серьезный и очень неуверенный в себе перешел рубикон наших ржавых ворот и… едва не повернул назад, когда обернулся и не увидел из-за густых деревьев парка нашего санатория, нашего печального, как и мы, здания с жестяной, в заплатах, крышей. Смешного бетонного уродца конца шестидесятых годов с ровной крышей, где собиралась вода, доставляющая много хлопот. И, глядя на это несуразное здание, я вспомнил, что когда-то умел строить: умел класть кирпичи и месить бетон. Этому меня научил мой отец, занимавшийся этим всю жизнь, мой отец, чьи черты лица я даже не помню точно, поскольку их всегда скрывал толстый слой известковой пыли, цемента и песка. И я пошел в город, пошел к людям, которых боялся, боялся их количества, их энергии, боялся улиц, таких многочисленных и переплетенных, что я не знал, где они начинаются и куда водят.