Они даже не заметили, когда в полную табачного дыма комнату вошла Евлогия. Отец что-то писал на столике, Бонев слушал и смотрел с таким вниманием, словно был на пороге открытия.
Тут что-то серьезное, сообразила Евлогия и выскользнула на кухню.
Прошел почти час. Наконец Дженев замолк и бросил авторучку, она прокатилась по столику и мягко упала на ковер. Перед ними была целая гора бумаги, испещренной цифрами и схемами. На диване лежали раскрытые папки.
Уставшие от напряжения, оба они откинулись на спинку дивана и долго молчали — отдыхали.
— Убери ты эти наказания принудительным трудом и откажись от эксперимента в масштабе округа, — наконец подал голос Бонев. — И без того, и без другого обойдемся. И налей. Да раскрой окно, а то мы тут задохнемся.
Вошла Евлогия. Бонев предложил ей место на диване, стал расспрашивать, где она пропадала, уж не ходила ли пешком в Пушкаревский институт. Евлогия ответила, что после Ломоносова долгой ходьбой никого не удивишь, было бы лучше, если б люди больше думали. Значит, заключил Бонев, некоторые люди думают, только пока ходят. Все трое засмеялись. Евлогия подумала, что мужчины, наверно, голодны, и вернулась на кухню.
Пока она готовила ужин, Бонев сказал Стоилу:
— Итак, выходит, мы суем блоху себе за пазуху? Суну-ка я заодно еще одну блошку, но только с твоего согласия, чтоб потом не было разговоров.
— Разговоры будут, можешь не сомневаться, — заметил Дженев.
— Опасаться я опасаюсь, но не за нее, а…
— За меня?
— За нас с тобой. Ну-ка налей, чему быть, того не миновать… — И Бонев положил руку на костлявое плечо Стоила.
С тех пор как Караджов уехал после той дикой сцены с сыном, Диманка испытывала навязчивое чувство, что весь город знает о случившемся у них в семье. Из музея она шла прямо домой. Бывший караджовский дом потонул в тишине. Константин обычно задерживался на работе, и Диманка была в одиночестве. Она коротала вечера за дополнительной работой, а когда начинала одолевать усталость, тянулась к книге или же к новому стереопроигрывателю. Аппарат был самый современный, вероятно, привезен каким-нибудь моряком, и, упиваясь чистыми, плотными звуками, Диманка мысленно благодарила своего незнакомого благодетеля. Она купила новых пластинок, главным образом старинную музыку, среди них была также запись церковного пения, но эту пластинку она ставила редко.
И чем чаще Диманка слушала музыку, тем больше замыкалась в себе. Нелегко сложилась ее жизнь с Христо, нелегко протекала и без него. Если не считать сына, тоже большего молчальника, да нескольких родственников, у нее не осталось в этом городе близких людей. И Диманка говорила себе: как видно, во мне нет ничего привлекательного для людей, похоже, есть во мне нечто такое, что отталкивает их. Она не знала, что это, в чем именно проявляется, и не верила в свою способность когда-либо обнаружить и преодолеть это нечто.