Киргизы говорят, ночь принадлежит бедняку. Бедняки — это мы.
Ветер и Комурчу говорят оба сразу. У обоих много слов. Эти слова кажутся мне сказкой. Я благодарен старику. Я восхищаюсь его энергией. Увидеть столько горя и совсем не состариться! Я сравниваю себя с ним. Посмотреть — будто он ненамного старше меня. Я думаю, что бы я сделал, полюбив без ответа. Разве бы вынес горе достойно? Хорошо, что я никого не полюбил. Я думаю, что лучше совсем не любить, если любовь будет всю жизнь давить, мучить, если сделает человека одиноким, высушит, как Комурчу. Я понимаю — для любви нужно иметь большое сердце.
Красный, красный, красный овраг,
Ты родился у меня на глазах.
Здесь оборвалась девичья жизнь,
Здесь рыдало бедное сердце.
Зеленый, зеленый, зеленый овраг,
С грохотом обрушились склоны твои.
Когда улетела молодая жизнь.
Горько рыдала моя душа.
Ель, подпирающая небо,
Обвенчалась ты с ветром и засохла.
Когда красавица осталась в земле,
Плач поселился в моей душе.
Если над камнем поднимается цветок,
Вглядываюсь я, думая, не ты ли, Зардеп?
Придавлен камнем засохший пень,
Думаю, — не я ли, потерявший счастье?
Если поднялась на склоне молодая трава,
Смотрю с надеждой, думая, не ты ли, Зардеп?
Если на траве одинокий камень,
Душа моя ноет, — не я ли…
Это песня Комурчу, это песня влюбленного, это моя песня. Я не любил. И хотя я не любил, все же та песня — моя. Когда мы корчевали пни можжевельника, когда разжигали огонь, когда сидели, глядя на пламя, когда везли уголь, Комурчу пел много раз. Он пел, а я не уставал слушать. Главное было — не его тонкий высокий голос, главное было — сама песня. Эту песню слушал не только я — и огонь, и река, и скалы. Пернатые умолкали, слушая песню Комурчу. Ели и можжевельник задумчиво кивали. Эту песню слушали ушедшие из жизни, ее слушало само время. Да, правда, само время, приостановив свой бег, слушало Комурчу.
Я забежал немного вперед…
Мы добрались до места под утро. Светало не на востоке, а прямо над головой, над вершинами двух скал, сблизившихся настолько, что казалось, они вот-вот обнимут друг друга. Рассвет лился по скалам, по стройным стволам елей, смешивался с белой струей ручья, прыгавшего по камням.
Комурчу, как только мы сошли с быков, взвалил на плечо крепкий тяжелый молот, подхватил топор и направился к лесу. Быки остались щипать траву, я последовал за стариком. Если он приближался к ели, становился похожим на ель; приближался к камню, становился похожим на камень. А когда подошел к пню — будто сам превратился в пень.
Торчащие корни можжевельника наблюдали за ним, высунувшись по пояс из-за серых камней. Ждали. Комурчу, видно, давно уже прикинул, давно рассчитал в душе, какой пень и когда выкорчевывать. Сейчас прямо подошел к одному и остановился. Пень ожидал, забившись в трещину посредине большого белого камня. Старик пошевелил губами, что-то бормоча, будто упрашивал какую-то силу, затем размахнулся молотом — пень качнулся, вывалился, покатился, оказался близко к тому месту, где мы оставили быков. Что это, сила или сноровка? Каким образом старик выбил пень одним ударом? Все для меня — загадка.