Когда же сын начал водиться с одними турками да бегами, пить с ними и даже ходить в их гаремы и путаться с их женами и любовницами, старик чуть рассудка не лишился.
— Если его к этому тянет, — бушевал он, — так хаджи Трифун тоже не святой. И он когда-то был молод. Мало ему поместий да крестьянских жен. На что ему турчанки, иноверки? У турчанок кровь горячая, сердце податливое, даром, что ли, у них один муж на четверых. Все соки они из человека вытягивают! Вот потому-то, — объяснил старик, — сын его так худ и бледен, больше похож на бабу, чем на мужчину. И смотреть-то на него тошно!
Когда же, после очередного потока ругани и брани, он вдруг узнавал, что сын опять устроил с бегами дебош всем на удивление и вернулся домой на заре, Трифун призывал к себе не сына, а мать.
— Слыхала?
Мать прикидывалась непонимающей.
— А что?
— Как так что? — взвивался старик и начинал разуваться, чтобы кинуть в нее башмаком, — так-таки ничего не слыхала? Где ты была? Очумела, что ли? Раз я не спускаюсь, так уж ничего, думаешь, не вижу и не слышу? Когда он вернулся сегодня? А?
— Как когда? — упорно продолжала она изумляться. — Мальчик пришел рано, лег, вот и сейчас еще спит.
Терпение Трифуна лопалось. Он бросался на нее с башмаком или чубуком в руке.
— Вон, убирайся и ты с глаз долой! — ив ярости откидывался на подушку.
Злился и бесновался он в таких случаях не столько на сына, сколько на нее, на ее, видите ли, превеликую любовь к сыну, на то, что она якобы во имя этой любви все время врет и защищает его, словно он только ее сын и она одна его любит и желает ему добра.
А ведь знает, когда он вернулся. Один-единственный раз стукнул сынок кольцом на воротах, и мать сразу выбежала из дома, наверняка даже и не спала, поджидая его. Слуге, который, как водится, спал с ружьем в руках возле ворот, она не позволила их отворить, отогнала со словами:
— Дай я. Ты когда отворяешь, больно стучишь, еще старика разбудишь.
Старик между тем понимал, что делала она это не потому, что шум мог его разбудить, обеспокоить и прогнать сон, а лишь для того, чтобы он не слышал, что сын возвращается на заре, в неурочное время.
Так в постоянных ссорах, брани и размолвках с сыном старик и умер. Даже заболев, он как бы назло им, а особенно жене, не сказал ничего, ни разу не пожаловался, лежал себе неподвижно наверху, на веранде, только со слугами и разговаривал. Там однажды и нашли его мертвым.
И с тех пор, со смерти хаджи Трифуна, в доме воцарилась скрытая от постороннего глаза роскошь, жизнь, полная всяческого изобилия, красивых женщин, изысканных нарядов и еще более изысканных яств. Булочная, выпекавшая только для них, процветала — столько всего поглощала эта семья. Из дома никогда не доносилось ни ссор, ни побоев, ни детского писка, как бывало у соседей. Никто даже похвастаться не мог, что слышал когда-нибудь громко произнесенное бранное слово. А если и случались ссоры, размолвки и даже смерти, то и это происходило в тишине. Неизменной заботой дома было жить как можно спокойней, лучше и в возможно большем изобилии, чтоб комнаты были всегда убраны, битком набиты разной утварью и жарко натоплены, чтобы в доме и во дворе шелестели мягкие женские одежды, чтоб лица у всех были белые, нежные, чистые, холеные. Постоянно прикупались соседние с домом участки и амбары. Конюшни, находившиеся сперва возле дома, отодвигались все дальше и дальше, чтоб подводы с зерном и провизией не нарушали домашнего покоя. А сад постоянно расширялся и пополнялся прекрасными деревьями лучших пород: сирийской шелковицей, черешней, вишней, дорогими, редкими породами роз, низкорослой яблоней, дававшей лишь по нескольку яблок в год.