Наш советский новояз. Маленькая энциклопедия реального социализма (Сарнов) - страница 89

Но это все — «на расстоянии лет». А тогда? Не тридцать, а семьдесят лет тому назад?

Может быть, современникам этого «великого события» и в самом деле не так легко, как потомкам (моему пятилетнему сыну, например, задавшему мне свой невинный детский вопрос: «Почему же это называется „выборы“?»), было додуматься до этой простой истины?

Я готов был бы с этим согласиться, если бы сам не был современником. И если бы мне, одиннадцатилетнему, уже тогда все это не виделось совсем не так, как Александру Николаевичу Афиногенову.

Я был сыном своего времени, и тогдашние детские мои мысли были, конечно, чудовищны. Но при всей их чудовищности они были все-таки ближе — гораздо ближе! — к пониманию истинного положения дел, чем те мысли и чувства, которые запечатлел в тот день в своем дневнике Александр Афиногенов.

Ведь что ни говори, а это мое предположение насчет истинного назначения кабин свидетельствует, что я гораздо лучше, чем он, знал, в каком царстве-государстве живу. Знал, что верить в простодушие этой затеи с кабинами ни в коем случае нельзя. Нельзя даже верить, что это — просто-напросто показуха. Нет, не показуха, не фальшивое свидетельство, наглядно удостоверяющее действие «самой демократичной в мире» Сталинской Конституции, а именно — ловушка, капкан. Пусть даже поставленный с благородной, необходимой государству целью, но — капкан.

Так что же это получается? Выходит, что я, одиннадцатилетний, в 1938 году был умнее, — ну, не умнее, скажем так, — проницательнее писателя Афиногенова?

Помня о сказке Андерсена, следует признать, что даже и такое предположение не было бы таким уж невероятным. Если бы…

Если бы, как уже было сказано, не то обстоятельство, что писатель Афиногенов за восемь лет до того знаменательного дня написал пьесу «Страх». Стало быть, уже тогда, в тридцатом, увидел, что король — гол. В тридцатом, значит, видел, а в 38-м перестал видеть?

Все это представлялось мне настолько невероятным, что у меня даже закралась мысль, что эта запись в дневнике была сделана Афиногеновым нарочно. Что она, — как, впрочем, и все другие, говорящие о его верности идеалам и преданности строю, — предназначалась для чужих глаз. Говоря проще, что все это писалось в расчете на то, что, если его, не дай бог, арестуют или — более мягкий вариант — сделают у него обыск и его дневник попадет КУДА НАДО, все эти очень личные, интимные, как бы вырвавшиеся из самого его сердца записи станут самым верным, самым надежным свидетельством его политической благонамеренности.

Ничего фантастического в этом моем предположении нет. Такие случаи бывали.