Он бросал на меня умоляющие взгляды и словно надеялся, что я с ним соглашусь. Я не дала ему закончить.
— Не можем. Без правды.
Я вышла из комнаты, спустилась но лестнице и отправилась в сад посмотреть на заход солнца. Спорить дальше было ни к чему. Я могла повторять «Неужели ты не понимаешь?» до потери голоса — он бы все равно не понял. И самое главное, кажется, было уже не прошлое Джона с нагромождением отброшенных масок, не моя неуверенность в том, кто же он на самом деле, не мои опасения, что у него еще есть в запасе секреты. Самое главное заключалось в том, что все люди с лицом Джона были глупы, полагая, будто подожженный вполне конкретными людьми костер можно смыть ванной с добавлением лаванды.
И все-таки я надеялась, что он пойдет за мной. Напрасно. Когда я на цыпочках вернулась в спальню, вода в ванной уже остыла. Поднос с винным напитком и сливками нетронутым стоял под дверью, а Джона не было. Вероятно, он ушел спать в другую комнату.
В сумрачном свете я вытащила из-под кровати свой сундучок с лекарствами. Мне предстояло сделать два дела. Прежде всего я достала бутылочку с болотной мятой и приготовила дозу, вызывающую месячное кровотечение. Я проглотила горькую маслянистую настойку и плотно сжала губы. Я не хотела последствий нашей вчерашней любви. Не хотела чувствовать, как во мне растет его ребенок. Я ошибалась, думая, что мы можем найти общий язык. Затем, засунув руку в отделение, где хранились нож и веревка мастера Ганса, я вытащила его письмо, написанное много месяцев назад.
Я вспомнила о нем, когда стояла во мраке церкви. Милые, свежие, летние воспоминания. Не столько то, как мастер Ганс в саду обнимает меня сильными руками и пытается поцеловать, сколько его руки, в том же саду ударом ножа перерезавшие веревки узника. Руки, высвободившие человека, стали лучом света. Мне бы это и в голову не пришло. Только потом я поняла, что могла устроить побег сама. Мне нравилось думать о том, как он это сделал, а не о морально павшем муже, развлекающемся в спальне ароматными травами. Возможно, Джона нельзя винить за прошлое, которое сделало бы труса из кого угодно. Но я больше не могла уважать его. Мастер Ганс по крайней мере оказался смелым человеком. Самое время ответить на его письмо.
— Вы помните, — начал Ганс Гольбейн, глядя на холст, — что писали в своей первой книге, которую иллюстрировали мы с Прози? — Эразм терпеливо сидел, развернувшись в три четверти к художнику и, не двигаясь, смотрел влево на падавший из окна бледный свет в ожидании, пока Гольбейн подыщет слова. — «…Смешно, когда ученые прославляют друг друга, присваивая себе имена великих древних»?