После Лешетицкого в консерваторию профессором был приглашен Брассен. Был ли для него сделан особенный отбор, или по какой другой причине, но класс его отличался выдающимися пианистами. Незадолго кончил у него В. И. Сафонов, в классе учился Бенш, отличный пианист, живший потом в Харькове, пианистка Генко и много других. Я пошел к нему на дом, чтобы поиграть и попросить принять к нему в класс. Это было ранней весной. Он жил на Конногвардейском бульваре[135]. Часов в одиннадцать утра я позвонил к нему, но мне ответили, что профессор спит и раньше часа дня его видеть нельзя. Другой раз я явился к часу, и все же мне пришлось подождать его. Меня это необычайно поразило. Я не представлял себе, что можно спать так поздно, и в первый раз в жизни натолкнулся на это. Брассен ни слова не говорил по — русски. Ему очень помогала его ученица, потом жена, Валлеронт. Она знала меня и брата по консерватории. Профессор меня внимательно выслушал и остался доволен сыгранными пьесами. Потом заставил меня играть гаммы и всякие другие технические упражнения. И решил так: чтобы я за лето главным образом приналег на технику; осенью он меня примет в свой класс. Я был совершенно счастлив, так это решение разборчивого профессора убеждало меня в том, что мне работать стоит и толк будет. Кроме того, теперь мне уже было 17 лет и надлежало решить свою дальнейшую судьбу.
К этому времени взгляд на искусство вообще и на музыку в частности у меня окончательно установился. Класс эстетики, знакомство с художниками, писателями и любителями музыки все более и более убеждал[и] меня в огромном значении искусства в жизни. К писателям я относился с особенным пиететом. И вот вспоминается мне молодой начинающий литератор Чудновский, брат товарища по консерватории. Он дебютировал, и очень удачно, рассказом “Степняк Соломон”, напечатанном в журнале “Восход”. Я увлекался этим рассказом и относился с большим уважением к молодому писателю, который всегда был необычайно молчалив и меланхолически настроен. Он приходил ко мне, становился в угол и просил играть Бетховена (особенно он любил сонату “Quasi una fantasia”[136]). Он простаивал иногда очень долго, до тех пор пока я не переставал играть, и затем молча уходил. Я был очень расположен к нему, и мне его было глубоко жаль. Окончательно выяснить причину его меланхолии мне не удалось, но кое — что я все же узнал. Не знаю, по какой причине ему пришлось креститься, и это его постоянно грызло. Дальнейшую судьбу его не знаю, но кажется, что он скоро умер. На нем я видел, какое действие и какое значение может иметь музыка. Он всегда говорил о ней с каким — то особенным чувством и подъемом.